В тот момент, когда Аня уже выжрала и огрызок и мякоть, и заканчивала, своими крупными передними зубами, обработку зубочистки из яблочного черенка, подлетел Дьюрька, в самом бодром настроении:
— Вот сейчас мы, Ленка, наконец-то, с тобой и сыграем в ту самую игру, в которой меня пытались заставить сыграть в райкоме! «Представьте себе, что вас подкараулил иностранец и интересуется, какова жизнь в СССР!»
Разделили роли: Дьюрька собирался рассказать о том, что урок истории у них в советских школах полностью заменен пропагандой правящего диктаторского режима; и о том, что вопреки провозглашенной перестройке, большинство ленинских, а уж тем более, поздних, недавних, преступлений режима, властью до сих пор официально не признаны; и, что до тех пор, пока не рассекречены архивы спецслужб по репрессиям, не только школьники, но и их родители имеют полностью превратное представление о важнейших событиях не только прошлого, но и настоящего; и о том, что нужен новый Нюрнберг и люстрации, чтоб помочь стране вырваться из плена, и о том что… Елена же намеревалась сказать о необходимости конкретного, прикладного международного давления для прекращения репрессий против антикоммунистической оппозиции.
Однако молодой лохматый журналист — с не менее лохматым микрофоном (эту швабру он вывесил посередине, а всех русских заставил, сдвинув стулья, сесть кружком) вопросцы задавал все какие-то мещанские: сколько лет учатся, да какие у них хобби в неучебное время.
Люба Добровольская с эмоциональными всхлипами поведала о своей необоримой страсти к Амадэусу. Лариса Резакова на вопрос, что она любит делать на досуге, с двусмысленной улыбочкой томно пожала плечами: как будто говоря: «Так я вам ща и сказала!» А Елене пришлось схитрить и, использовав навыки пред-университетских сочинений (выруливать из любой темы на любую желанную), заявить, что поскольку хобби у нее — журналистика, то в свободное время после школы («Вместо, вместо школы», — захихикал с другой стороны круга Дьюрька) она изучает оппозиционные антикоммунистические движения, которые, кстати, между прочим, чисто к слову, между нами девочками, в Советском Союзе до сих пор под запретом.
Журналист вдруг проснулся и заинтересовался, учат ли советские дети историю. А политологию? А экономику? Как будто решив сыграть в поддавки Дьюрьке.
И только было Дьюрька раскрыл рот и собирался сказать, что никакой экономики в школе нет, и, блеснув термином (позаимствованным у модного лектора на экономфаке) с трагизмом констатировать, что советские дети даже не в курсах, что западные страны давно уже живут не в капитализме, а в постиндустриальном обществе; и что идеологические директивы, спускаемые учителям истории из райкома, у них в школе менялись за два учебных года уже как минимум три раза: сначала в учебниках все советские вожди были в шоколаде, даже когда о сталинизме уже трубили газеты, потом аккуратненько заговорили об «отдельных перегибах в прошлом» — потом, с боем, но признали, что Сталин преступник; но главное идолище — Ленин до сих пор все еще — в шоколаде, как в шоколаде и актуально правящая в настоящий момент декоративно реформированная диктатура и вся система; и что до самых пор, пока не будет введено люстраций, как в Германии после падения Гитлера, и пока не будет запрещена бандитская ленинская идеология…
Словом, всё то, о чем они тысячи раз уже болтали и после, и вместо школы, уже готово было сорваться с Дьюрькиных розовых детских уст.
— Предмета политологии в советских школах нет, — аккуратно начал Дьюрька. — Предмета экономики — тоже…
— Зато у нас есть предмет, который все это объединяет воедино! — встрял как назло Воздвиженский. — И этот предмет уникальный. У вас тут в Германии такого предмета нету. И называется этот предмет: о-бще-ство-ведение! — лекторским тоном вывел непрошенный апологет советского образования.
А на недоуменную просьбу журналиста Bayerischer Rundfunk разъяснить, что же это такой за удивительный, редкий предмет, который все собой заменяет, и что, конкретно, по этому предмету проходят, Воздвиженский, выкатив глаза, свел растопыренные кончики пальцев обеих рук между собой, раковиной, как будто заключая туда, как в клетку, весь мир, надул щеки и, казалось, уже весь раздуваясь от пропагандистского запала, прорек голосом популярного телевизионного диктора: