Елена провела пальцем по облупившейся скорлупе белой рамы с крупными каплями испарины, внятно притронулась всей ладонью в самом центре к запотевшему стеклянному кругляку, даря иллюминатору свою дактилоскопию, и бултыхалась обратно в ванну — думая о том, что вытеснила сейчас, наверное, столько же воды на пол, сколько и упитанные голуби — воздуха из-под кипарисовой подмышки при резком под нее приземлении. И, что голуби в ды́мке сейчас, наверное, так же себя чувствуют, как и она в этой пене. И, что — духовое, конечно же! — окно же все-таки называется духовое, а не слуховое. И — вообще, чувствуют ли они сейчас в саду этот смешной запашок бабл-гама?
Конструируя фрезу из пены за шеей, смешно лопавшуюся у самых ушей с пенопластовым шелестом и, неизменно (как только произведение пенного искусства достигало масштабов медичевского стоячего воротника), отваливавшуюся сзади через край ванны на пол; удивляясь в самых неожиданных меридианах всплывающим на другом полюсе океана большим пальцам ног — перископам, за которыми вслед целиком выныривали субмарины ступней, и в ту же секунду обращались произведением скорее стиля модерн-арт, в сияющих радужных пузырьковых черевичках; а потом, погружая гипертрофированные инфузории-туфельки обратно в пучину и случайно зацепившись за хромированную цепочку от ванны большим пальцем этой пузырьковой туфельки, выдергивая цепь как леску с грузилом из пруда; а почувствовав водоворот, спешно прилаживая пробку пяткой обратно, отчего разинувшая было пасть на добычу силурийская прорва сточной трубы затыкалась, но с полминуты еще недовольно гургукала; набирая побольше пены в поднятые руки и пытаясь сжать горячий снежок между ладоней, и чувствуя удивительно приятный факт: в руках как бы ничего нет — одни пузыри — а как бы и упругая пена не дает похлопать в ладоши; а потом поворачивая к себе пятерни и, будто впервые, рассматривая ставшие от горячей воды новорожденными, стянутыми, сморщенными, подушечки пальцев; и опять погружаясь с головой в пену (слёз действительно не было, не обманули) — она заново покадрово просматривала в звучно трескающихся пузырьках купюры — как будто крутя перед глазами на пальцах пенную киноленту — кадры, вырезанные загадочным внутренним цензором и из какой-то странной, собственнической, жадности не предъявленные Крутакову.
Вот она на Хауптбанхофе плюхнулась, вместе с Дьюрькой, на мягкие сиденья в вагоне Эс-Баана (думая о том, что в аббревиатурах «Ууу-Баан» и «Эс-Баан» явно слышится что-то готическое — прям-таки парочка типа Брюнгильды и Кремхильды).
Через проход от них, на одну секцию вперед, пожилая монахиня, щеголяя нарядным черным шапероном со сливочной подливкой, сидела, скрестив ноги в туфлях на умеренно высоких квадратных каблуках (видимо, прописанных от плоскостопия) и с аппетитом уминала крендель с солью. Напротив — белокурая женщина, от которой, собственно, в основном только и разглядеть можно было, что волосы (лицо было густо завешено распавшимися из заколки-автомата кудрями), спала на локте, положенном вместо подушки на ручку коляски, где в центре несоразмерно пышного оклада пелерин виднелось совсем маленькое, тоже спящее, круглое розовое только что сделанное личико.
Позади них порывисто приземлился мужиковато-бородатый Хэрр Кеекс, а рядышком, нервно озираясь, — Анна Павловна, решившаяся сесть бок о бок с коллегой — из опасений новых атак Чернецова: тот попытался было, при заходе в вагон, цапнуть ее под руку, но получив отлуп, побежал пробовать, можно ли частым-частым-частым нажатием серебристой ручки вскрыть переднюю дверцу с кофейным стеклом, чтобы перейти к машинисту.
Лаугард присела напротив учителей, и, чисто в интересах языкознания, строила глазки Хэрру Кеексу — без всякого результата, поскольку маятниковые ошалевшие глаза последнего вообще было поймать невозможно.
Воздвиженский, войдя и брезгливо осмотрев весь вагон, долго, как будто выбирая место получше, торчал возле дверей, и в результате подошел и грубо буркнул:
— Дьюрька, подвинь же свои ноги! Дай пройти! — переступил через вытянутые Дьюрькины колени. И сел у окна напротив Елены.