Возвращаюсь к этой особенности трагедии «Лютер»: ее нельзя забыть. Если бы нам довелось узреть в таком же виде великие события нашей французской истории, мы не сомневались бы, и нам не приходилось бы время от времени заглядывать в атлас Лесажа[353]; все наши национальные катастрофы кровавыми чертами запечатлелись бы в нашей памяти.
Эти слова «кровавые черты» отмечают большую трудность, с которой приходится считаться романтическому жанру; наши летописи до такой степени кровавы, наши лучшие государи были так жестоки, что наша история ежеминутно будет препятствовать точному ее воспроизведению. Как изобразить Франциска I, сжигающего по подозрению в ереси Доле[354], которого считали его незаконным сыном? Какой король во Франции сможет допустить такое унижение своих предшественников, а тем самым и власти, которую он от них получил?[355] Лучше скрыть все это под пышностью александрийского стиха. Человеку, кожа которого обезображена от рождения, нужны шлем и опущенное забрало. Вот почему короли будут побуждать свои академии к выступлениям против романтиков.
Эти последние должны были бы пойти на уступки, хитрить, говорить лишь часть истины и прежде всего щадить тщеславие наших мелких современников — словом, делать то, что могло бы способствовать некоторому успеху; но это значило бы, проповедуя романтизм, оставаться классиком. Все эти предосторожности, вся эта полуфальшь хороши были сорок лет тому назад; теперь же, после «Священного союза», никого не обманешь; недоверие, порожденное в сердцах более серьезными вещами, распространится и на литературные развлечения; нужно играть с открытыми картами; если ты будешь их прятать, пресса тотчас же обнаружит истину и публика навсегда наградит презрением того, кто попробовал разок ее обмануть.
В ясных и неосторожных выражениях я излагаю то, что мне кажется истиной; если я ошибаюсь, публика вскоре забудет обо мне; но как бы ни бранились классики, презрение не может коснуться меня, так как я искренен. В худшем случае скажут, что я придаю всему этому слишком большое значение; через час я сам стану смеяться над фразой, которую только что написал: она обличает человека, который недавно с восторгом перечитал «Лютера». Но, вероятно, я не вычеркну этой фразы: она казалась мне справедливой в то время, когда я писал ее, а человек, взволнованный зрелищем великого подвига, стóит завсегдатая салонов, который при виде холодных душ принуждает себя к строгому благоразумию. Возможно, что «Лютер» — самая лучшая пьеса со времен Шекспира.
Я бы хотел сцены, изображающей и противную сторону: итальянский монах продает свои «индульгенции»; вырученные деньги он пропивает в кабаке с девкой и затевает драку с другим монахом. Нежная и добрая душа степенного Германа, мысли которого теряются в небесах, поражена этим зрелищем, составляющим главную силу Лютера.