При монархии мода допускает лишь один образец и, если мне разрешат уподобить моду одежде, лишь один «покрой»; при правительстве же, подобном вашингтонскому, через сто лет, когда праздность, тщеславие и роскошь придут на смену пресвитерианскому унынию, мода допустит пять или шесть «покроев» вместо прежнего одного. Другими словами, она допустит гораздо больше оригинальности в трагедии так же, как и в выборе экипажа, в эпической поэме, как и в искусстве завязывать галстук, ибо в человеческой голове все связано одно с другим.
Та же склонность к педантизму, которая заставляет нас в живописи ценить больше всего рисунок, являющийся почти точной наукой, делает нас сторонниками александрийского стиха и точных правил в драме, а в музыке — инструментальной симфонии, исполняемой грубо и без всякого чувства.
Мольер убеждает нас в том, как плохо быть непохожим на других. Послушайте, чтó говорит Арист, резонерствующий брат из «Урока мужьям»[312], Сганарелю, другому оригинальничающему брату, о модном костюме. Послушайте, что Филинт говорит мизантропу Альцесту об искусстве жить счастливо. Правило все то же: «быть таким, как все»[313].
Вероятно, эта тенденция Мольера была политической причиной милостей великого короля. Людовик XIV никогда не забывал, что в молодости он должен был бежать из Парижа от Фронды. Со времен Цезаря правительство ненавидит оригиналов, которые, подобно Кассию, избегают общепринятых удовольствий и создают их себе на собственный лад[314]. Деспот думает: «Вполне возможно, что это люди храбрые, к тому же они привлекают к себе внимание и могли бы в случае необходимости стать вождями партии». Всякое выдающееся достоинство, не санкционированное правительством, ненавистно для него.
Стерн был вполне прав: мы похожи на стертые монеты[315], но не время сделало нас такими, а боязнь насмешки. Вот настоящее имя того, что моралисты называют крайностями цивилизации, испорченностью и т. д. Вот в чем вина Мольера; вот что убивает гражданское мужество народа, столь храброго со шпагой в руке. Мы испытываем ужас перед опасностью показаться смешными. Самый отважный человек не посмеет отдаться своему порыву, если он не уверен, что идет по одобренному пути. Зато когда порыв, противоположность тщеславию (господствующей страсти), проявляется в действии, то происходит невероятное и возвышенное безумие, штурмы редутов, внушающие ужас иностранным солдатам и называемые furia francese[316].
Подавить гражданское мужество было главной задачей Ришелье и Людовика XIV[317].
Одна милая женщина сказала мне вечером в своем салоне: «Посмотрите, все нас покинули: семь женщин сидят в одиночестве; мужчины столпились вокруг столика, за которым играют в экарте, или разговаривают у камина о политике». Я подумал: отчасти в этой глупости повинен Мольер — разве в этом не сказывается влияние «Ученых женщин»?
Женщины, смертельно боясь насмешек, которыми Мольер щедро осыпает педантку Арманду, вместо того, чтобы изучать идеи, изучают ноты; матери не боятся насмешек, заставляя своих дочерей петь:
Di piacer mi balza il cor,
. . . . .
E l'amico che farà?
(«Gazza ladra»)[318]
так как Мольер не упомянул публично о пении в «Ученых женщинах».
Благодаря этому прекрасному способу рассуждения после упадка легкого жанра (1780) женщины могут только любить или ненавидеть, в большинстве случаев они не способны обсуждать или понять причины любви или ненависти.
Во времена г-жи Кампан или герцогини де Полиньяк женщины не были покинутыми, так как они отлично, лучше, чем кто-либо, понимали нелепости придворной жизни, и это вполне понятно, поскольку они сами принимали в ней участие; а мнение двора доставляло человеку богатство[319]. Острый ум, тонкий такт женщин, их страстное желание доставить материальное благосостояние своим друзьям[320] развили в них изумительный талант к придворной жизни и к ее изображению[321]. К несчастью, предметом общественного внимания теперь стали другие вопросы, и женщины, не поспевшие за событиями, не в состоянии понять, что делает какое-нибудь «выступление» смешным или достойным восхищения. Они только могут повторять вслед за любимым человеком: «Это отвратительно» или «Это превосходно». Но одобрение, доведенное до такой степени, совсем не лестно, а только скучно.