"Ну что? - спрашивал Соломон Аркадьевич, когда я возвращался с задания. - Спит?"
"Спит, - отвечал я. - Все в порядке".
Чтение стихов Заболоцкого он так и не возобновил. Очевидно, поэтическое мироощущение покинуло его. Но я об этом не сожалел.
В Любе тоже появились новые черты. Помимо того, что она обрила голову наголо и не хотела больше со мной спать, ей вдруг понравилось мыть полы.
"В больнице, - объяснила она, - это делают три раза. И еще вечером, перед самым сном".
Но она мыла полы чаще. Каждый раз, когда я откладывал в сторону кисть с известкой, снимал с головы газету про пограничников и выходил на кухню курить, она выливала на пол целое ведро воды. Как будто ей хотелось немедленно смыть всякие следы моего присутствия в ее комнате.
Мне приходилось выкуривать по две, а иногда по три папиросы, потому что она всегда вытирала насухо. Это занимало у нее и, следовательно, у меня, не меньше чем полчаса. Она ползала на коленях с тряпкой в руках, пока абсолютно весь пол не переставал блестеть. Даже в самых дальних углах. Даже у плинтусов и под сдвинутым наконец шкафом.
"Нельзя, чтобы блестел, - прерывисто говорила она. - Иначе муж будет пьяница".
Об этом она тоже узнала в больнице.
Но мужем был я. Который, в общем-то, совсем не пил. Поэтому, стоя у нее за спиной и сглатывая горькую от бесчисленных папирос слюну, я начинал смутно догадываться, что речь может идти не обо мне.
Моя Рахиль заботилась о чьей-то чужой трезвости.
К привычной для меня лексике приморской шпаны в ее речи добавились слова "чувак" и "башли". "Чуваком" она иногда называла меня, но чаще - своих новых приятелей, с которыми она познакомилась в больнице. "Чувак" по моему адресу означал хорошее расположение духа или какое-нибудь мое персональное достижение - удачно выкрашенный потолок, прибитая полка или просверленная над карнизом дыра. В такие моменты мне позволялось остаться в комнате даже во время мытья полов.
Но чаще все-таки "чуваками" оказывались те таинственные узники сумасшедшего дома. Они были стиляги и чуваки. Советское государство, стремясь обезопасить себя от их узких брюк, ярких галстуков, "черных котов", а главное - от их "шуба-дубы", заперло "чуваков" в одном помещении с моей безумной Рахилью, и сердце ее дрогнуло, пленившись ощущением новой свободы и свежего воздуха, а мне осталось только курить на кухне свой "Беломор" и поджимать по ночам у ее закрытой двери свои замерзшие голые ноги.
Вот так, в общих чертах, Родина отняла у меня Рахиль.
* * *
Правда, доктор Головачев тоже принял участие в процессе. Он стал приезжать буквально через неделю после того, как вернулась Люба. Объяснял это тем, что ей необходимо находиться под постоянным наблюдением врача.
И, как я понял, за закрытой от нас с Соломоном Аркадьевичем дверью. Впрочем, Соломону Аркадьевичу на это было плевать. Он радовался, что я наконец закончил ремонт.
"А вот бумажные шапочки, молодой человек, вы так и не научились делать. Напрасно!"
Мы сидели с ним на кухне, и он спрашивал меня: отчего это у доктора Головачева такие узкие брюки?
"Ему же, наверное, неудобно. Как он их надевает?"
"Это просто мода, - объяснял я. - Сейчас многие ходят в таких брюках. Они называют себя "стиляги".
"Стиляги? - удивлялся Соломон Аркадьевич. - Это что, целая группа? Как хунвейбины? И что у них за идеология?"
Я смотрел на Соломона Аркадьевича, размышляя об идеологии доктора Головачева, но кроме того, что он запирается в комнате с моей Рахилью, в голову мне ничего не приходило. Очевидно, это и было его идеологией. Помимо узких брюк. В которых, действительно, непонятно каким образом он размещал свою нижнюю половину. Стискивая, очевидно, себе там буквально все.
"Смотрите, - сказала Люба, входя на кухню, - у меня сережки".
Я уже знал от нее, что все "чувихи" в больнице были с проколотыми ушами. Люба говорила, что это "клево".
На комсомольском собрании факультета у меня в институте за "клево" могли запросто отчислить с любого курса. Не говоря уже о сережках.
"Где ты их взяла? - сказал Соломон Аркадьевич. - Это сережки твоей бабушки".
"Где взяла, там уже нет. Нравится?"