Федоров, наклоняя поочередно доски к свету, начал пристально разглядывать прихотливый резной узор.
— Хорошо… Ах, хорошо! А ты, оказывается, добрый мастер. Ко времени пришел… Дело новое мы с Марушей затеяли… Маруша, ты где?
В избе царила тишина. Только у оконницы надсадно жужжала большая синяя муха.
— Маруша!..
— Не кличь его, мастер, — упершись взглядом в пол, глухо проговорил Петр. — Не придет он. Государев указ велел тебе митрополит сказать…
— Как не придет? Ведь новую работу начинать надобно…
— Послал его государь в Новгород белый камень смотреть. Годится ли тот камень, чтобы на нем изображения всякие резать для нового храма, как в древности во Владимире стольном делали. А коль годится камень, Маруша должен эту резь сам делать. Очень уж государь о том храме печется…
Федоров осел на скамью. Тяжелыми стали руки, ватными ноги. «Не к добру радовался», — промелькнуло в голове.
— Значит, государю дворец и храм в Новгороде дороже книжного дела. Как же так… Вот почему митрополит тебя прислал…
— Видать, так. Только не печалься, мастер. Верой и правдой твоему делу служить буду. А сюда, в печатню, отец Макарий еще учеников прислать обещался…
Справедлива поговорка: «Пришла беда, отворяй ворота». Вскоре, дождливым днем, когда над Москвой стоял дурманящий запах мокрой листвы, соломы и дерева, пришло известие, что в Троице-Сергиевой лавре умер философ Максим Грек. В горе и сомнениях перекладывал Иван Федоров листки, полученные некогда в дар от покойного советчика. Угловатые буквы, чуть дрожащие линии чертежей напоминали о давней поездке в Тверь, полунощную беседу в келье.
Три дня не заглядывал Федоров в печатню. Три дня бродил молчаливый по саду, по улочкам и проулкам, купая сапоги то в мокрой после дождя траве, то в пыли и песке посадских задворков. Звучал в ушах свистящий шепот Максима: «Учение есть начало и конец всему. Дойдя до конца премудрого учения философского, рассуждать можешь разумно и человеколюбиво…»
Ночью приснились убегавший неведомо куда Маруша, какие-то хоромы, палаты, каменные переходы, из которых не было выхода и только теснее сходились стены; снился помощник Петр с бородой философа Максима, и царь с пальцами костлявыми и длинными… Под утро привиделось совсем страшное: разбирают по бревну печатную избу и тащат эти бревна к реке, то ли баньку складывать, то ли сруб, в котором жгли Матвея Башкина.
После такого сна поспешил он ни свет ни заря в Кремль. Печатная изба стояла на месте. Дверь была приоткрыта. Точно боясь кого-то, Федоров сторожко переступил порог. Все цело, прибрано. За столом сидит Петр Тимофеев и что-то сосредоточенно режет. Увидев Федорова, обрадовался:
— Вот, мастер, заставки новые для книг…
Федоров прислонился к косяку. Помолчал. Улыбнулся:
— Спасибо, Петруша! Не будем грустить о невзгодах наших, о несправедливостях творимых. Начнем новое дело… Будем готовить к печати Псалтырь учебную. В память о философе покойном Максиме.
Привычным движением надел Федоров фартук и подхватил волосы тонким ремешком.
Литера к литере, строка под строкой
есело скрипит сухой снег под ногами Федорова-старшего и Федорова-младшего. На дорогах, на заборах, на голых ветках деревьев, на пустырях, в оврагах, на замерзших речушках лежит снег. Крыши домов укрылись толстыми белыми шапками, а над ними высокие столбики голубого дыма. Москва вся белая.
От нового храма, что напоминает Ванятке сказочный терем добрых волшебников, до Фроловских ворот толпится люд. Здесь, толкаясь, греются калеки, уродцы, юродивые в ржавых цепях, нищие попики в шубейках на рыбьем меху. Все ждут, все надеются на милостыню, на подаяние — копеечку, кусок хлеба. Москва любит убогих да юродивых.
У Федорова не просят. Завидев его, попики собираются на мосту у ворот. Уже не в спину, а в глаза выкрикивают:
— Еретик! Собака!
— По наущению дьявола книги готовит…
— Церковь православную немцам продает!..
Один, щупленький, с драной редкой бороденкой, все норовит забежать вперед Федорова и сунуть в лицо кукиш. Ванятка испугался. Прижался к отцу. Федоров крепче обнял сына за плечи.
— Не пугайся, сынок. Люди неразумные, а лиха не сделают.