Только недалеко от дома Иван убрал руку с моего плеча. Спросил негромко:
— Тебя проводить?
— Что ты?! — испугалась я. — Если кто увидит и отцу скажет, меня дома убьют.
— Ну, и трусиха же ты, — покачал головой Иван, вздохнул. — Ладно… А завтра увидимся?
— Не-а…
— Почему? — он явно расстроился. — Поехали бы в Парк Горького. На аттракционах покатались…
— Не могу, — вздохнула огорченно. — Завтра мы всей семьей к бабушке едем. Дедушку опять в больницу положили. И она одна. Давай послезавтра?
— Давай, — Иван ласково усмехнулся. — Я тебе звонить не буду, чтоб не подвести. Зайди за мной сама. После обеда.
— Договорились.
Мне не хотелось уходить просто так. Переминалась с ноги на ногу и все не могла решиться. Потом махнула рукой на свои сомнения. Поднялась на цыпочки и коснулась губами его щеки. И тут же помчалась прочь, испугавшись собственной смелости. По дороге обернулась — кивнуть на прощание. Иван смотрел мне вслед, держась рукой за ту щеку, куда я его чмокнула. Ну и дела!
Все было так странно и нереально. Зато собственный дом показался мне реальным до головной боли. Я пришла вовремя. Как раз к ужину. Каждый день так приходила. Но мне никогда еще не доводилось скрывать от близких свою радость. Двойку или запись в дневнике, или другие провинности — приходилось. А вот радость — никогда. В тот вечер я выяснила для себя, что это невероятно трудно. Намного труднее, чем скрыть горе. Если блестящие глаза и румяные щеки вполне объяснялись прогулкой на весьма свежем воздухе, то внезапно зазвеневший голос, возбуждение и одновременно мечтательная задумчивость меня подвели. Мама и Никита посматривали с подозрительным вниманием. Хорошо, папа ничего не заметил. Бурчал себе под нос что-то о зарплатах и уравниловке. Мне повезло. Обошлось без настойчивых расспросов мамы и жесткого папиного допроса. Да и я постаралась поменьше общаться с близкими этим вечером. Сразу после ужина забралась в ванну. Мылась целых два часа. Не столько мылась, конечно, сколько мечтала. А оттуда юркнула в постель. На попытки Никиты выведать в чем дело, ответила дрожащим голосом:
— У меня голова болит. Отстань, а?
Ничего лучшего придумать не смогла. Повернулась к стенке. Сделала вид, что сплю. А заснуть не получалось еще очень долго. Все мерещился Иван. И то, как мы прощались. И сами по себе придумывались слова, которые могли бы сказать он или я, но которые почему-то не прозвучали.
Среди ночи меня вдруг что-то дернуло встать. Стараясь не разбудить Никиту, спавшего всегда очень чутко, я разыскала те глупые стихи о бессмысленности человеческого существования, сочиненные накануне. Разыскала и порвала на мелкие клочки. Человек существует для счастья! Вот!
Утром меня, естественно, с трудом разбудили. Надо было собираться к бабушке. Вставать не хотелось. Но вспомнила об Иване, вскочила, как ошпаренная.
Хотелось, чтобы поскорее пролетел этот день. Ох, как хотелось. Как все дрожало во мне от радостного нетерпения! И уже немного не верилось, что мы вчера действительно ходили в кино и держались за руки, и что Иван на самом деле меня обнимал. Меня, а не Горячеву. Словно приснилось… Я беспрестанно выглядывала в окно. Надеялась хоть издали увидеть Ивана. Так и не увидела. Утро тянулось, тянулось… Мы бесконечно долго завтракали. Невыносимо медленно наряжались. Потом полчаса топтались в дверях, проверяя, не забыли ли чего. А дорога в центр окончательно привела меня в уныние. И только у бабушки время пошло быстрее.
Не успели мы переступить порог коммуналки на Сретенке, как начались бесконечные споры по каждому поводу, шепот и оглядки. Все это занимало мое внимание, отвлекало. Кроме того, бабуля в отличие от родителей поняла все, едва взглянула на меня, и к вечеру увела на кухню. Усадила на старинный табурет и безапелляционно заявила:
— Ты влюбилась. Не отпирайся.
У бабули были такие глаза… Я все выложила ей, как на духу: и про погреб для картошки, и про пуговицу, и про поцелуй в подъезде, а теперь вот про кино и армию. Ну, кому-то ведь можно рассказать? Если Лидусе и Никите не могу, то хотя бы бабушке. Есть предел для любой тайны.