Он закрыл дверь в комнату, где уцелевший Финн по-прежнему трясся от страха, что Холмс вновь обойдет радужный водопад и довершит начатое, и осторожно спустился по лестнице, которая в этот дождливый мартовский день успешно выдержала испытание. В большой комнате сразу за вестибюлем Холмс ненадолго остановился. Поверх первого багрового пятна появилось второе. Кулпеппер каким-то образом сумел упасть точно на голову. Его шляпе это на пользу не пошло, а между ягодицами торчал острый край позвоночника, белый в кровавых потеках.
Холмс перекатил тело – аккуратно, чтобы не запачкать свою одежду американского рабочего, – и забрал сто пятьдесят долларов, зная, что они пригодятся ему в ближайшие недели.
Была суббота, 25 марта. Холмс предполагал, что Генри Джеймс скоро опомнится и уедет назад в Англию или во Францию, однако ему самому предстояло остаться в Америке по крайней мере до официальных торжеств, намеченных на первое мая. В тот день президент Кливленд нажмет кнопку, фонтаны взметнутся ввысь, боевые корабли начнут салют, а оркестр грянет «Аллилуйя» Генделя. Холмсу придется пробыть в Америке это невыносимое время, если следствия его поступков – включая сегодняшнюю встречу – или телеграмма старшего брата не освободят сыщика от тягостных обязательств.
«Как такой развязки не жаждать?»[8] – подумал он, вспоминая вечер 1874 года, когда двадцатилетний Шерлок Холмс, молодой и честолюбивый актер, звавшийся тогда совсем другим именем, вышел на сцену вместо внезапно заболевшего директора труппы, всеобщего любимца Генри Ирвинга, чью роль заранее выучил именно на такой случай. Один умопомрачительный вечер он был не Розенкранцем, не верным Горацио («да, милорд», «нет, милорд» на протяжении двух с половиной часов спектакля), а Гамлетом. Зал аплодировал стоя. «Таймс» опубликовала восторженные отзывы. Ирвинг выгнал Холмса из труппы на следующее же утро.
Холмс вышел из пахнущей плесенью и кровью старой гостиницы и зашагал по Кейси-лейн в сторону Фогги-Боттом.
Портфель и одежда лежали там, где он их и оставил, – в чулане заброшенного дома. Холмс тщательно сложил наряд американского рабочего и надел плотный твидовый костюм норвежского джентльмена. Меньше чем за минуту он закрепил черный футляр и серебряный набалдашник на палке, которую по пути отмыл от крови.
Холмс глянул на свое отражение в стекле. Руки он вымыл еще раньше, но сейчас обнаружил у себя на левой скуле три крошечных пятнышка, похожие на багровые снежинки. Сыщик смочил носовой платок в луже у разбитого окна и стер их, а платок – простой, без монограммы – выбросил.
Выйдя на улицу с уверенным видом владельца, навещавшего дом, Холмс двинулся через Фогги-Боттом к очаровательным особнякам в федеральном стиле и резиденции президента. Теперь он шагал размашистой походкой прославленного исследователя. Его модная трость стучала по ровной кирпичной мостовой.
* * *
До пяти часов было вдоволь времени, чтобы принять ванну и переодеться.
Когда все собрались в малой гостиной, Холмс обратил внимание, что лицо у Генри Джеймса насупленное, будто тот весь день провел в мрачных раздумьях. Очевидно, он пока не рассказал хозяевам, кто на самом деле их гость; и Джон, и Клара Хэй радушно встретили «Сигерсона», а их застольная беседа была веселой и непринужденной.
– Как вам показался наш тихий город после приключений в Азии? – спросила Клара Хэй.
– В нем есть свой неповторимый шарм, – ответил «Ян Сигерсон» с чуть заметным норвежским акцентом.
Через несколько часов сели ужинать. Подали ростбиф – возможно, повар приготовил его ради Генри Джеймса, который теперь считался скорее англичанином, чем американцем.
Холмс брал ломтики из середины – самые непрожаренные.
Суббота и воскресенье прошли для Генри Джеймса в сплошных терзаниях.
За долгую бессонную ночь его меланхолия заметно усилилась, а вместе с тоской пришла и неожиданная ясность мыслей. Еще до того, как в окне забрезжил серый рассвет, Джеймс решил, едва Холмс утром в субботу выйдет из дома Хэев, поговорить с Джоном и полностью сознаться в своем грехе (а он и впрямь считал, что совершил тяжкий грех против дружбы, введя в круг дорогих ему людей замаскированного чужака). Джеймс был уверен, что Хэй, Генри Адамс и Кларенс Кинг не простят ему эту непорядочность, так что приготовился сразу же незаметно ретироваться – сесть на дневной поезд до Нью-Йорка и там купить билет в Англию. Он понимал, что прочие близкие друзья Хэев и Адамсов – включая его старинного приятеля Уильяма Дина Хоуэллса – будут в равной мере возмущены. Он примет их осуждение и гнев; в противном случае оставалось лишь продолжать гнусную шараду, а Джеймс чувствовал, что это свыше его сил.