– Извините, – повторил Джеймс и попятился.
В тот вечер он допоздна сидел в салоне первого класса, курил и читал какой-то неинтересный журнал, чтобы вернуться в каюту, когда Холмс уже наверняка будет спать.
* * *
«Париж», сильно отстав даже от собственного неспешного расписания, вошел в Нью-Йоркскую гавань ранним вечером, когда силуэты старых домов отчетливо проступали на фоне закатного неба. Все трансатлантические лайнеры, которыми Джеймс прежде возвращался из Европы, если и приходили в Нью-Йорк, то рано утром. Сейчас он чувствовал, что вечернее прибытие не только приятно эстетически – хотя эстетика Нью-Йорка давно стала для него невыносимой, – но и уместно для их тайной миссии.
Холмс без приглашения подошел к Джеймсу, когда тот у борта наблюдал за суетой буксиров и снующих по гавани судов, вслушиваясь в гудки, звон и гомон одного из самых оживленных портов мира.
– Любопытный город, не правда ли? – сказал сыщик.
– Да, – коротко ответил Джеймс.
Десять лет назад, в 1883-м, он покинул Америку с твердым намерением больше туда не возвращаться. Тогдашние впечатления выплеснулись в нескольких очерках, написанных позже в благополучном английском Кенсингтоне. Город, где Джеймс провел счастливое, как ему казалось, детство в доме неподалеку от парка на Вашингтон-сквер, изменился, по словам писателя, до неузнаваемости. Основательный полудеревенский уклад тех дней исчез, осталось стремительное коловращение иммигрантов с их чуждыми языками и запахами.
В одном эссе Джеймс сравнил евреев в Нижнем Истсайде с крысами и другими вредителями, которые полчищами хлынули за англосаксонскими предшественниками и вскоре превысили их числом. И все же он не мог не отметить, что эти… иммигранты… печатают больше газет на иврите, чем выходит в городе по-английски, и что их театры, где идут грубые постановки на идиш, собирают больше зрителей, чем Бродвей, что евреи – а также итальянцы и другие иммигранты худшего разбора, включая бо́льшую часть ирландцев, – заняли столько места, так прочно присосались к Великой американской мечте, что стали от нее неотделимы.
Из-за этого Генри Джеймс чувствовал себя чужаком в родной стране, так что снова и снова возвращался в очерках к мучительной теме, однако он ничего не сказал об этом сейчас, когда старенький лайнер готовился подойти к причальной стене.
Некоторое время двое мужчин стояли молча.
– Вам будет интересно узнать, как я догадался в тот вечер у Сены, что у вас с собою прах вашей сестры Алисы, – очень тихо проговорил Холмс.
У борта толпились пассажиры, однако сыщика и литератора как будто окружал невидимый пузырь, в котором были лишь они двое.
– Я ничего не желаю об этом слышать, – ответил Джеймс так же тихо, но с куда бо́льшим напором. – Меня ничуть не занимают ваши дикие измышления.
– Я пробыл там дольше вас, – продолжал Холмс, глядя на окружающие корабли, пожарные катера и гребные шлюпки, – и мои глаза лучше привыкли к темноте. Я видел, как вы несколько раз доставали табакерку… держали ее благоговейно, убирали в карман, вытаскивали снова. Я видел, что она из слоновой кости – только слоновая кость белеет так в таком слабом свете, – и еще я сразу понял, что вы не нюхаете табак.
– Вам ничего не известно о моих привычках, сэр, – ледяным тоном произнес Джеймс.
Из-за толпы пассажиров он не мог развернуться и уйти прочь, поэтому только отвел взгляд от Холмса.
– Известно, разумеется, – отвечал Холмс. – У тех, кто нюхает табак, даже изредка, есть характерные никотиновые пятна на большом и среднем пальце. У вас их нет. И те, кто берет понюшки, не запечатывают табакерки сургучом.
– Вы не могли разглядеть это все за считаные секунды, да еще в темноте, – сказал Джеймс. Его сердце колотилось о ребра.
– Мог и разглядел, – произнес Шерлок Холмс. – Позже, когда мы уходили, я стал разжигать трубку, чтобы подтвердить свои наблюдения. Вы не замечали – очевидно, сжимать табакерку, особенно в минуты сильных переживаний, вошло у вас в нервную привычку, – однако по пути к ресторану вы несколько раз ее доставали. Я понял, что для вас она не просто талисман, а нечто священное.