Комиссар (критически). Mais oui. Très bien.
Аретуза. Comment, monsieur! Как! Разве вы не видите, что это — старинный язык! Даже вам или мне трудно понять, а ярмарочной публике это показалось бы просто бессмыслицей.
Комиссар (берясь за перо). Enfin, il faut en finir. Как ваше имя?
Аретуза (произнося с присущей англичанам быстротой, глотая буквы). Роберт Льюис Стив'нс'н.
Комиссар (оторопев). Не! Quoi?
Аретуза (заметив это и обращая в свою пользу). Роберт Лью Стив'нс'н.
Комиссар (после нескольких стычек со своим пером). Eh bien, il faut se passer du nom. Ça ne s'écrit pas. (Ладно, придется имя пропустить. Его невозможно написать).
Все вышесказанное представляет собою общее резюме этого важного собеседника; до сих пор я старался, главным образом, воспроизвести все выпады комиссара, но остальная часть сцены не оставила почти ничего неопределенного в памяти Аретузы, вероятно, вследствие его возраставшего гнева. Комиссар, я полагаю, не был изощрен в литературных опытах; по крайней мере, лишь только он взялся за перо и приступил к составлению procès-verbal, тотчас же его неучтивость стала более заметна, и он начал обнаруживать предрасположение к этой простейшей форме всех возражений — «вы лжете!». Аретуза несколько раз стерпел это, но потом вдруг вспылил, отказался сносить дальнейшие оскорбления и отвечать на последующие вопросы, предоставил комиссару делать все, что ему вздумается, и пообещал, что ему придется горько раскаяться в этом. Возможно, что дело кончилось бы совершенно иначе, если б он с самого начала взял этот гордый тон, вместо того чтобы пускаться в разговоры и умствования, потому что даже в сей единый из десяти час комиссар был заметно поколеблен. Но слишком поздно; вызов был брошен; он приступил уже к proces-verbal; и он снова расставил локти над своим писанием, и Аретуза был уведен в качестве арестованного.
В нескольких шагах на раскаленной солнцем дороге стояло помещение жандармерии. Несчастного отвели туда, и там он должен был выворотить свои карманы. Носовой платок, перо, — карандаш, трубка и табак, спички и франков десять мелкими монетами — вот и все. Ни документов, ни шифрованных писем, ни единого клочка бумаги, по которому можно было бы установить виновность или удостоверить личность. Сам жандарм был испуган такой скудостью результатов.
— Я сожалею, — сказал он, — что арестовал вас: я вижу, что вы ne voyou.
И он обещал ему всякие поблажки.
Аретуза, поощренный этим, спросил свою трубку. Невозможно, сказали ему, но если он желает, то ему дадут немного табаку. Отказавшись от этого, Аретуза попросил тогда вернуть ему платок.
— Non, — ответил жандарм, — nous avons eu des histoires de gens, qui se sont pendus. (Нет, мы слыхали о случаях, когда люди вешались).
— Как! — воскликнул Аретуза. — И из-за этого вы отказываетесь дать мне носовой платок? Помилуйте, мне ведь еще легче повеситься на моих панталонах!
Тот был видимо поражен новизной этой идеи, но он оставался верным своему девизу и продолжал лишь повторять неопределенные обещания каких-то услуг.
— По крайней мере, — сказал Аретуза, — постарайтесь арестовать моего попутчика; он вскоре пройдет по той же дороге, и вы его легко узнаете по сумке через плечо.
Тот обещал сделать это. А пленника повели кругом, на задворки здания, отворили дверь погреба, поставили его на лестницу и заскрипели засовы, загремели цепи за спиной спускавшегося вниз Аретузы.
Ум философский, а в особенности — одаренный воображением, склонен считать себя готовым к встрече с любой житейской неожиданностью. Тюрьма принадлежит к тем бедствиям, с которыми неоднократно хотел столкнуться неустрашимый Аретуза. Уже спускаясь по лестнице, он говорил себе, что это — великолепный сюжет для баллады, и что он, подобно заточенным коноплянкам рыцаря-трубадура, сумеет наполнить мелодией свою темницу. Скажу правду сразу: баллада так и осталась ненаписанной, иначе она была бы напечатана, чтобы вызвать у читателя улыбку. Тому помешали две причины: одна моральная, другая физическая.
К любопытнейшим свойствам человеческой натуры принадлежит то, что хотя все люди лжецы, но ни один из них не стерпит, если это ему скажут открыто. Выслушивать хладнокровно обвинение во лжи — это подвиг, выходящий за пределы стоицизма; и Аретуза, уже сверх меры пресыщенный этим оскорблением, был внутренне снедаем раскаленною добела глухой яростью. Причина физическая тоже оказала свое воздействие. Подвал, где он был заперт, устроен был на несколько футов ниже уровня земли и освещался только узким, без стекол, отверстием в самом верху стены, закрытым к тому же листвою свежей виноградной лозы. Стены были из голого камня, пол — земляной; в качестве обстановки — глиняный таз, кувшин с водой и деревянная кровать с синевато-серым плащом взамен подстилки. Оторваться от горячего воздуха летнего полудня, от дорожного шума и живительной, быстрой ходьбы и быть ввергнутым в полумрак и сырость этого вместилища бродяг — каким леденящим холодом это должно было влиться в кровь Аретузы! Знаете ли вы, что сущий пустяк иногда превращается в жестокое лишение? Дело в том, что земляной пол был до крайности неровен; вероятно, то были еще следы лопат тех самых работников, которые рыли фундамент казарм; и благодаря тусклому сумраку и неровной поверхности пола ходить было невозможно. Заточенный автор довольно долго не сдавался, но холод пронизывал его все больше и больше, и, наконец, он, с неохотою, о которой предоставляю вам судить, взобрался на кровать и закутался в общественное одеяло. Так лежал он, почти дрожа от стужи, погруженный в полумрак, закутанный покровом, прикосновения которого он боялся как чумы, и (далеко не в духе покорности судьбе) перечитывал список только что полученных оскорблений. Такие обстоятельства не могут благоприятствовать музе.