Восхождение
Да, это был природой уготованный храм, и так понятно, что он стал цитаделью и обителью раннего, гонимого христианства (армяне приняли христианство задолго до нас, в IV веке). Это место, столь неожиданное в Армении, столь ни на что в ней не похожее, которого просто и быть не может (но раз оно есть, то уже и не может не быть), было сначала создано специально для этой цели, потом ждало, безлюдное, своего часа, а потом было угадано первыми верующими…
Но место это, как оказалось, еще не было Гехардом. То есть, конечно, оно носило это название, но это был Гехард без ударения на этом слове, это был просто Гехард. Тысячелетняя же церковь при этой местности тем более не могла быть тем Гехардом.
…Мы взбираемся вверх к древним пещерам-храмам, на первую ступень скалы, нижнюю нотную линейку. Входим. Время проваливается. Тесные, мелкие пещеры с закопченными неровными стенами напоминают забой. Даже следы шпуров обнаружил я, бывший горный инженер. Грубые ниши для образов, мелкие чаши для жертвоприношений, узкий желоб для стока крови, древняя, немажущаяся копоть кровли – и свежевыцарапанные имена, символы новой, туристской эры, и современные цветные лоскутки (молитвы об излечении ближних), и современный воск растаявших свечей – сталактиты этих пещер. Какая скромность и величие веры в этих нищих каменных углах[7]. Храм был создан самой природой, а пещеры – его алтари. Никакого нарушения природной гармонии, никаких вмешательств и модернизации естественного храма. Скажешь слово – низким голосом откликнется скала, словно просыпается застывший в скале музыкальный строй. Тут была только молитва, и праздно сюда не придешь…
Вылезаем на свет, застенчиво щурясь. Рассматриваем, гладим выбитые на поверхности скал кресты. Кудрявый армянский крест! Как постепенно и прекрасно приобретал он свои канонические черты. Ни один не повторяет линий другого. Меняются пропорции, мягкость и округлость исчезают, тают, кресты становятся прямей и строже. Но первый крест – это цветок о восьми лепестках. Лепестки сближаются попарно – крест с расщепленными концами. И то ли крест произошел из цветка, то ли художник уподобил символ природе и жизни, раздваивая концы, раздвигая их и приближая очертаниями к цветку, – неизвестно, и спросить не у кого.
Спускаемся, проходим позднейшие, такие внешние врата высокой церковной ограды и направляемся к этой крепенькой и ладной церкви с куполом цинковым, как ведро. Я рассматриваю ее равнодушно и праздно и в упор не вижу. Сейчас, думаю, мы попадем внутрь…
Но нет, мы снова начинаем карабкаться вверх, вдоль стены вросшей в скалу церкви.
– Пройдем сначала так, – мягко и настойчиво говорят мне.
– Что там?
– Сейчас увидишь.
О, эта достойная манера не предварять впечатление восторженными рассказами! Ни разу я толком не знал, куда и зачем меня ведут, и радости встреч не разменивались на предварение и представление. Пещерные молельни первых христиан тоже, оказалось, еще не были тем Гехардом.
Высокое, но короткое чувство, возникшее там, не совпадало с суетной городской бодростью, прочно жившей в нас. Мы громко говорили, не глядя друг на друга. Впрочем, раздвоенность наша не была нами осознана, и мы лишь безотчетно стремились принизить высоту на миг вспыхнувшего ощущения. Наш взор развлекался деталями: росписью туриста на немыслимой высоте, продавцом фотографий генерала Андраника, куцей дощечкой «Не сорить», пасекой, такой вдруг прекрасной и естественной на земле монастыря… Два работника копошились около ульев… Чувство наше снижалось, нам становилось все легче, и, освободившись от смущения, мы стали как дети. Мы свернули с тропинки и закарабкались вверх по скале с неуместной спортивностью. Мы потеряли себя, и наше одышливое, грузноватое мальчишество было несколько стыдно, по-видимому, каждому из нас. Но по отдельности, не вместе.
И сейчас мне кажется, что я понимаю, что же заставляет туриста выцарапывать свое имя, сорить, петь песни и фотографироваться в самых неподходящих местах – так сказать, осквернять памятники истории и природы… Высоко ведь, невыносимо высоко, до звона, стоит этот памятник по отношению к его невежественной душе! И в этой душе, такой неловкой, необученной, невнятной, рождается отзвук, и этот отзвук непонятен ему. Что, как не полное смятение чувств, может выкинуть его на столь смертельную (физически) высоту (физическую) – не только ведь девушка, стоящая внизу (не забирается же он на столбы или на стены домов в городе)? Думается, зрение истинного величия и красоты глазу неподготовленному столь же раздражительно, как резкий свет или звук, а все реакции отсюда – по Павлову…