— … движение Божьего мира, — прервал его король, — я понял, о чем вы ведет речь. Но какое это имеет отношение к… — Ричард вдруг задумался и, погрузившись в себя, замолчал.
— Да, движение Божьего мира, — ничуть не смутившись, продолжил окончательно протрезвевший и впавший в лекторский экстаз историк. — Если ассамблея в Ле-Пюи насчитывала всего лишь несколько прелатов, то через два года уже более крупная ассамблея Божьего мира собирается в Шарру, что находится в Пуату, в пятидесяти лье на восток отсюда. И вновь созванные по инициативе целого ряда епископов рыцари приносят клятвы больше не нападать на "бедных" под угрозой церковных санкций. А через тридцать с лишним лет мы можем наблюдать, как Роберт Благочестивый созывает в 1024 году уже всеобщую ассамблею, на которую собираются священники, аббаты, сеньоры, крестьяне со всей Франции.
— И в Аквитании, и в Англии шло то же самое, — согласно кивнул Ричард, думая при этом о чем-то своем, но все же прислушиваясь краем уха к рассказу "колдуна и астролога"
— Да, а еще через тридцать лет Норбоннский собор составляет исчерпывающий перечень запретных для ведения военных действий дней. И, вуаля! Если раньше война была естественным правом любого сеньора, то теперь она становится предметом церковного, канонического права! Церковники начинают уже говорить о "законных" и "незаконных войнах".
— И попробуй им возрази, — согласился Ричард, уже понимая, куда клонит его собеседник.
— Но одними запретами войну не остановить. Слишком много скопилось в христианских землях воинов, которым кроме войны ничего не нужно, которые кроме этого ничего не могут, да и не хотят. Войну было не остановить. Но ее можно было выманить за пределы христианского мира. И вот 26 ноября 1095 года на равнине у Клермона воцарилось небывалое оживление. Ведь сам наместник Святого Престола должен был обратиться к добрым христианам всякого звания и сословия.
Было видно, что почтенный истории впал в раж, и его, как и войну, тоже не остановить. Впрочем, Ричард слушал его весьма благосклонно. Слова импровизированного лектора явно падали на хорошо подготовленную и удобренную почву. А почтенному депутату было просто интересно. Господин Гольдберг же между тем, яростно жестикулируя, продолжал. Так, как он рассказывал бы об этом своим студентам. И, разумеется, студенткам, влюблявшимся в этого носатого, нескладного человечка лишь за одно то, как он рассказывал им историю…
— К помосту, сооруженному для понтифика еще накануне славного дня, — вещал господин Гольдберг, — собралась огромная масса людей. Сотни рыцарей и владетельных сеньоров. Тысячи монахов и священников, съехавшихся из монастырей и приходов едва ли не всей Франции. Десятки тысяч простолюдинов из окрестных селений. И вот зазвонили церковные колокола Клермона. Под их звон из ворот города выступила процессия высших сановников католической апостольской церкви. В высокой тиаре и белом облачении — сам папа. За ним четырнадцать архиепископов в парадных одеждах. Далее на небольшом отдалении двести двадцать пять епископов и сто настоятелей крупнейших христианских монастырей. Гомон толпы превращается в рев, тысячи людей падают на колени и молят о благословении. Но вот Папа всходит на помост и воздевает руку, прося тишины. Людское море медленно стихает, и Урбан II начинает говорить…
Во время рассказа господин Гольдберг отнюдь не сидел на месте. Он метался из стороны в сторону, в лицах изображая то рыцаря, то монаха, то папу в белом облачении. "А ведь студенты-то в нем, наверное, души не чают", — совершенно некстати подумалось вдруг господину Дрону. Наконец, историк подскочил к столу, выхватил из кучи свитков еще один, мгновенно развернул его и начал, самую малость подвывая, читать:
— Народ франков, народ загорный, народ, по положению земель своих и по вере католической, а также по почитанию святой Церкви выделяющийся среди всех народов: к вам обращается речь моя и к вам устремляется наше увещевание. Мы хотим, чтобы вы ведали, какая печальная причина привела нас в ваши края, какая необходимость зовет вас и всех верных католиков….