Всадник был прекрасен, словно произведение искусства. Кенн ни разу не видел осколочных доспехов, но тотчас же понял — вот он. Как вообще можно было перепутать светлоглазого в обычных латах с одним из этих потрясающих созданий?
И разве Даллет не утверждал, будто на этом поле битвы нет владельцев осколочных вооружений? Ветеран вскочил, призывая свое звено строиться. Кенн продолжал сидеть на прежнем месте. Он и не смог бы встать из-за раненой ноги.
Голова казалась совсем пустой. Сколько крови он потерял? Мысли путались.
Так или иначе, он не мог биться. С чем-то подобным драться невозможно. Пластины доспеха блестели на солнце. И этот великолепный, замысловатый, извилистый меч. Как будто… как будто сам Всемогущий во плоти сошел на поле битвы.
Разве кто-то осмелится сражаться со Всемогущим?
Кенн закрыл глаза.
«Десять орденов. Когда-то нас любили. Почему ты покинул нас, Всемогущий? Осколок души моей, куда же ты ушел?»
Записано во второй день шашаша 1171 года за 5 секунд до смерти. Наблюдалась светлоглазая женщина за тридцать.
Восемь месяцев спустя
Когда Каладин сунул руки сквозь решетку и взял миску с баландой, в животе у него заурчало. Он протащил маленькую миску — скорее, чашку — между прутьями, понюхал ее и скривился; клетка на колесах вновь тронулась с места. Похожую на грязь серую похлебку делали из переваренного зерна талью, а на этот раз в ней обнаружились и засохшие кусочки вчерашней трапезы.
Отвратительная пища, но другой не было. Каладин принялся есть, свесив ноги наружу и наблюдая за сменяющимся пейзажем. Другие рабы в клетке прятали свои миски, опасаясь, что кто-то на них посягнет. В первый день один из них попытался украсть у Каладина баланду. Тот чуть не сломал бедолаге руку. Теперь его никто не трогает.
Вот и славно.
Каладин ел пальцами, не заботясь о грязи, — перестал ее замечать много месяцев назад. Он ненавидел пробуждавшийся внутри шепоток паранойи, которая овладела остальными. Но разве могло быть иначе после восьми месяцев побоев, лишений и зверств?
Бывший воин боролся с этим безумием. Он не станет таким же, как они! Даже если все потерял, даже если у него все отняли, даже если надежды на спасение нет. Кое-что все же сохранит. Он живет как раб. Но не обязан мыслить, как раб.
Каладин доел баланду. Поблизости какой-то раб начал тихо кашлять. Их в фургоне было десять — все мужчины, заросшие и грязные. Фургон — один из трех в караване, что следовал через Ничейные холмы.
На горизонте сияло красновато-белое солнце, точно сердце пламени в печке кузнеца. Оно отбрасывало на окружающие облака цветные блики, как брызги краски на холст. Холмы, покрытые высокой и однообразной зеленой травой, казались бесконечными. Над ближайшим курганом танцевало что-то маленькое, словно порхающее насекомое, бесформенное и почти прозрачное. Один из спренов ветра — коварных духов, склонных являться туда, где их не ждали. Каладин напрасно надеялся, что этот спрен заскучал и улетел: попытавшись отбросить деревянную миску, он обнаружил, что та прилипла к пальцам.
Спрен ветра — бесформенная светящаяся лента — рассмеялся и шмыгнул прочь. Каладин выругался, дергая миску. Спрены ветра частенько устраивали такие проделки. Он тянул и тянул миску, пока та не отлипла, и, ворча, швырнул ее другому рабу, который немедленно начал вылизывать остатки баланды.
— Эй, — прошептал кто-то.
Каладин обернулся. Раб с темной кожей и спутанными волосами осторожно подползал к нему, словно опасаясь, что тот рассердится.
— Ты не такой, как другие.
Взгляд черных глаз раба метнулся вверх, ко лбу Каладина, где были выжжены три символа. Первые два составляли тавро, которое он получил восемь месяцев назад, в последний день в войске Амарама. Третий знак был свежим и появился благодаря его последнему хозяину. Этот символ назывался «шаш» — «опасный».
Раб прятал руку под своими лохмотьями. Нож? Нет, это смешно. Ни один из рабов не сумел бы припрятать оружие; листочки, которые Каладин хранил в своем поясе, были единственным «оружием», на какое он мог рассчитывать. Но от старых привычек избавиться нелегко, так что Каладин следил за рукой.