— Пошли!
Увидев ногу Эрдмана, стал распоряжаться, как в операционной.
— Вскипятите воду! Таз есть? Хорошо. Держите его под ногой. И ногу держите неподвижно!
Хирург делал через небольшие расстояния надрезы на ноге, из которых в таз лились черная кровь и гной.
— Гангрена.
Потом в ход пошла мазь Вишневского, и ногу забинтовали. Хирург оставил необходимую справку. Наутро отец вместе с исполняющим обязанности директора театра Иваном Михайловичем Москвиным, прихватив справку, поехали в военную часть, к которой был приписан Эрдман.
Николая Робертовича оставили при театре под поручительство депутата Верховного Совета СССР Народного артиста СССР, орденоносца И. В. Москвина.
Отец уговорил Москвина заключить с Эрдманом договор на написание пьесы и даже выплатить автору какой-то аванс, чтобы было на что жить. Драматург придумал такой сюжет: в какой-то областной центр приезжает гипнотизер, который угадывает мысли. В обкоме паника.
Запомнилась первая фраза пьесы, которую Эрдман начал читать по мере написания актерам, соседям по комнате, и которую они со смехом повторяли.
Секретарь обкома приходит домой и говорит своим домашним:
«Нам надо поговорить в тесном семейном кругу. Мамаша, выйдите из комнаты…»
Пьесу Эрдман не дописал, и слава Богу!
А то бы поселением за Уралом он бы не отделался.
Когда Николай Эрдман смог передвигаться без костыля, его вызвали в Москву, писать тексты для ансамбля НКВД.
Помню, как уже в конце войны Николай Робертович появился в нашей квартире в Москве.
На нем была форма сотрудника НКВД.
Со временем я вывел для себя такую формулировку: «Бог внимателен, а дьявол насмешлив».
Эрдман говорил:
— Я все жду, что в моей квартире когда-нибудь раздастся звонок в дверь. Я открою и увижу молодого человека, который скажет: «Николай Робертович, все, что вы написали, ничего не стоит в сравнении с пьесой, которую написал я». И когда я прочту его пьесу, я пойму, что он совершенно прав. Но пока я такого молодого человека не дождался.
Гостиница в Саратове находилась в старинном двухэтажном здании с гулкой чугунной лестницей. Нам предоставили комнату на втором этаже. В комнате — подсобное помещение: чулан без окон, довольно просторный. В этот чулан для нас с Наташей втиснули два деревянных топчана, так, что между ними оставался узенький просвет, нам, детям, можно было пройти боком. Света в чулане никакого, если не считать свет из комнаты. Да нам он и не нужен, мы ведь в чулане только спим.
Однажды ночью я проснулся от каких-то мужских голосов. Стал прислушиваться. Эти голоса замолчали, а потом вдруг запели.
Я никогда не слышал такого пения! Будто какой-то протяжный, очень ладный разговор, в два голоса, а потом вступает третий, звенит мелодия на высокой ноте, и все три голоса сливаются в этой удивительной мелодии. Я слушал, слушал и заснул блаженным сном.
Утром родители сказали, что ночью неожиданно, проездом на фронт, заезжали писатель Михаил Шолохов с двумя казаками. Один из них военный прокурор, а второй его помощник. И пели старые казачьи песни.
Вот они какие, казаки!
Мне было одиннадцать лет, когда мой дед Николай Александрович Ливанов сказал мне:
— Никому никогда не говори, что ты — казак. Могут быть неприятности у меня, да и у твоего отца тоже.
Я запомнил, дед, а понял, почему так, много позже. Но об этом потом.
Это казачье пение, наверное, мое самое сильное впечатление от пребывания в Саратове. А вскоре театр отправился в Свердловск, нам, в отличие от коллег отца, уже хорошо знакомый.
Шли пароходом по Волге. Пароход небольшой, но достаточно вместительный: такое двухпалубное речное судно. Вместе со взрослыми плывут дети, человек восемь, может быть, десять. На второе утро так случилось, что почти все дети проснулись очень рано, оделись, выбрались из своих кают от спящих родителей и, словно сговорившись, собрались на верхней палубе. Я был без сестры, Наташа еще спала. Смотрим с палубы: небо ясное, такой простор!
Они появились из ниоткуда. Сначала мы их увидели, а потом услышали гул моторов. Солнце стояло еще низко, и мы, задрав головы, смогли разглядеть на крыльях черные кресты.