Путь в Сибирь через Урал лежал по Бабиновскому тракту, начинавшемуся на Соборной площади у сахарно-белого пятиглавого Троицкого собора о двух крыльцах, перетекающих одно в другое – пышнее, чем в кремлевских палатах. После вчерашнего праздника здесь еще как будто пахло медом и сдобными маковниками, которыми угощали в усадьбе; по меньшей мере, так казалось Наташе, с недавних пор обостренно чуявшей запахи. Младшим Долгоруковым не хотелось садиться на телеги и ехать вновь по диким местам неизвестно куда; им бы погулять по настоящему городу, поглазеть на товары, выставленные в купеческих лавках. Но досаднее всего было уезжать Николаю: будь его воля, он бы напросился поехать с Турчаниновым на строящийся завод или на солеварню. Страсть как любопытно увидеть, где добывают руду и как выплавляют медь, выпаривают соль… Но теперь свою волю под лавку брось: солдатам надо поскорей назад ворочаться, отдыхать да мешкать недосуг.
Головную и замыкающую телеги заняли солдаты, ссыльных на двуколках поместили в середину, люди пошли пешком. Мимо высоченной белой колокольни, стоящей на толстостенных каменных палатах, спустились гуськом по крутому косогору к Усолке, а как перебрались через нее да через речку Сурмог, пришлось сделать остановку: нагнал их нарочный от Сената, прапорщик Никита Любовников, с приказанием составить опись имущества ссыльных. Раскрыли все сундуки, развязали узлы, повытаскивали все, что в них было, разложив на лавках, а то и на полу, и дотошный прапорщик, словно на ярмарке, перебирал вещь за вещью и диктовал писцу, проворно строчившему гусиным пером. Три с половиной десятка листов исписал мелким, убористым почерком! Алексей Григорьевич с Прасковьей Юрьевной везли с собой много одежды русского покроя, три образа в золотых окладах, два золотых креста с бриллиантами, яхонтами и изумрудами, Псалтирь и золотую чашу польской работы да денег шестьсот рублей, из которых пятьсот одолжил Турчанинов. Екатерина не пожелала расстаться с платьями, сшитыми к обручению и свадьбе (одно серое атласное, шитое серебром, с длинным шлейфом, другое из серебряной парчи), с перстнем, полученным от царственного жениха, и бриллиантами его покойной сестры – великой княжны Натальи Алексеевны (из-за которых она в свое время чуть не подралась с братом Иваном, державшим их у себя); хранились в ее шкатулке и другие драгоценные подарки от Петра, бабки его, царицы Евдокии, и цесаревны Елизаветы. У Елены и Анны тоже было по сундуку. У Наташеньки же, кроме «приданого», справленного летом в деревне, нашлось лишь пятьдесят рублей денег – все остальное она носила на себе… Отобрать ничего не отобрали, но целый день на опись ушел, пришлось заночевать в курной избе, а поутру, едва рассвело, ехать дальше.
Дорога теперь шла в гору и была настолько узка, что в телегу можно было запрячь только одну лошадь: двоим бы не поместиться. От высоты захватывало дух: над головой простиралось бескрайнее небо, по окоему – синие горы, а далеко внизу, у подножия поросших густым лесом откосов, змеились реки. Было жутко ехать поверх макушек темных мохнатых елей, медноствольных сосен и кряжистых дубов, в густых кронах которых порой запутывалось заблудившееся облако. Телеги подбрасывало на камнях и рытвинах, и каждый толчок отдавался во всем теле, которое встряхивало немилосердно. После получаса такой мученической муки Наташа свету невзвидела. Зубы клацали, и казалось ей, что сердце сейчас оторвется. Она просила остановиться, дать ей перевести дух, но все ее слезные мольбы пропали втуне: перевал надо одолеть засветло, да и выйти из телег было некуда. Подъем сменился спуском, длившимся верст пять, и за весь день путникам так и не попалось никакого жилья. В низине дорога опять шла через речушки, в изобилии стекавшие со склонов; многие мосты были поломаны, гати прогнили, и тогда приходилось слезать с телег и идти пеши, дожидаясь, пока лошади, понукаемые и нещадно хлестаемые, не вытянут подводу на ровное место.
На следующий день с утра зарядил дождь, и хотя был он по-осеннему серенький и мелкий, так всех измочил, словно в реке выкупал. Мокрая одежда неприятно липла к телу и холодила его; поясницу ломило, и нечем было ни укрыться, ни согреться. Прасковья Юрьевна совсем расхворалась: ее некогда дебелое, а теперь сильно изможденное тело сотрясалось от лающего кашля, после которого она еще долго не могла отдышаться, щеки пылали лихорадочным румянцем, а жар переходил в озноб. Она временами впадала в забытье, а очнувшись, начинала бормотать молитвы – и опять заходилась кашлем. Уже в сумерках добрались до Падвы – ямской станции, и поскорей набились все в маленькую хижину. Иван и Николай почти внесли туда мать на руках и положили отдыхать на лавку. В дверях раздался глухой стук, вскрик, шорох, затем аханье женщин – Наташа, входившая последней, не пригнула голову и так ударилась лбом о матицу, что рухнула навзничь, как подкошенная. Иван метнулся к ней – она лежала, словно мертвая; он поднял ее, перенес в избу, уложил прямо на пол, встал возле на колени, дул в лицо, легонько встряхивал за плечи… Из-за его спины выглядывали испуганные Анна и Александр. Наконец Наташа очнулась, поднесла руку к голове, поморщилась… На лбу прямо на глазах выросла огромная сизая шишка, и Наташа со страхом ее ощупывала. Ей подали смоченное полотенце, Елена догадалась достать из сундучка с посудой серебряную ложку.