«Насеял отец две десятины гороху. И повадились грачи на этот горох летать. Он и поймал одного грача, прямо за крыло ему крепко вцепился, хохочет: „A-а, говорит, каркалко, попался ты мне, не уйдешь“. Только хочет он его бить, а грач — „Не бей меня, пожалей, я тебе пригожуся, я тебе что-то дам“. И вот уж в клюве у него — скатерть откуда-то. Да уж и грач говорит: „Шита, брана скатерть, развернись, раскатись! Дай нам, добрым молодцам, попить, погулять!“ Скатерть развернулася, раскатилася и явилося на ней все — прямо ешь — не хочу. Молодец ты, каркалко, слово выполнил, — сказал отец. И отпустил грача».
Я улыбнулся, и захотелось удержать это, побыть с ним… Но голос уже пропал и не возникал во мне.
Закричали грачи. Ох, грачи, грачи… Иногда эти крики прерывались, замолкали на время, видно, стая отлетала куда-то, и сразу же после этого оживали сосны. И этот монотонный, зеленый шум заходит в створку, и мне захотелось здесь остаться надолго. И я знал, почему захотелось. Шум сосен походил на шум моря, а море я любил…
Потом взгляд мой упал на кровать. Гора подушек манила к себе, успокаивала. На этой горке лежала пачка свеженьких простыней. Эго же для меня они, для меня — догадался, и сразу же благодарность сдавила сердце, и я подошел к самой створке. Мне нестерпимо хотелось в бор — сосны покачивались, задевали друг друга, шум хвои был как шум прибоя. Он наплывал такими же волнами, то спадая, то нарастая. И хотелось слиться с ним, с этим шумом, так же, как порой хочется слиться с прибоем, обнять его, раствориться, чтобы только одно тело, одна душа… Но вот шум прервался, как будто на него надвинули крышку. А эта крыша была — громкие крики. И вдруг я понял, догадался: у грачей, наверно, вылетели из гнезд грачата, и родители учили их летать… Какие они счастливые! — подумал я о грачатах. — Сегодня они впервые узнали небо! И в этот миг меня отвлекли. В двери кто-то стучал ровным вежливеньким постукиваньем. Я открыл — на пороге был Леня. На нем — белая, отглаженная рубашка. Все блестело, переливалось, точно он именинник, а не жена.
— Пойдем, пройдемся. У Риты почти все готово.
Мы вышли на высокое крыльцо. Грачи продолжали громко кричать. Их что-то все-таки волновало.
— Они и ночью вас беспокоят? — спросил я у Лени и показал рукой в небо.
— Ох, не говори! Всю душу вымотали. Вначале мне даже нравилось, а потом душу всю вымотали… — повторил он устало. Глаза его сухо поблескивали. Меня немного пугали эти глаза.
— Слушай, Лепя, неужели ты лошадь купил? Никогда б не поверил.
— А что? Вон, видишь крытый загон? А подальше — хлев для индюшек. Рита мне еще кроликов предлагает.
— Шапки будешь шить?
— Теща будет. — Он заулыбался, и непонятно: то ли шутит, то ли говорит правду. По лицу у него выступил пот. Он расстегнул ворот рубашки:
— А лошадка у меня ненадолго. Доживу до ноября, и Джапар из Кустаная приедет.
— Кто такой?
— А-а, пустяки. Есть тут один перекупщик. Он в накладе у себя не останется. Он у нас жеребят да коней набирает и понужает их подальше — до Кокчетава. А там уж для коней — другая цена, другие законы. И денежки, конечно, другие… Эх ты, Джапар, удалая голова! — Леня почмокал губами. — Если б ты знал, как его бабы любят! Они любят богатеньких-то… А мы все пишем, воспитываем, а рубль, выходит, всему голова…
— Ты, Леня, купец!
— Нет, кацо, я дэловой человек. Нынче это в почете. А как жить прикажешь? У меня зарплатка сто сорок рублей. А у жены — того меньше. Она пионервожатая в школе. Вот и кручусь…
— А душа-то, Леня? Неужели зря мы учились?
— Ты — идеалист, дорогой… — Он как-то кисло, подавленно улыбнулся и посмотрел на меня внимательно. Потом опять улыбнулся:
— Ну вот что, пойдем на мои бахчи. Все равно жена пока не управилась. — Он открыл какие-то дверцы, и мы вышли в огород. Глаза у Лени блестели, лоб покрылся испаринкой. Он почему-то разволновался. Да что с ним? Я не понимал. Наконец он выдавил из себя:
— Понимаешь, я занялся тут опытами. Да, да, выполняю наказы Ивана Григорьевича. Вот так, дорогой. Посадил ранних огурцов, помидоров. Даже арбузы рискнул… Да, да. Вначале делаю рассаду, а потом высаживаю в горшочках. В прошлом году было три сотки, а собрали, бог ты мой, — лето было сухое, арбузное. Первый иней пал десятого сентября. Теща где-то автофургон-москвичок раздобыла да на базар свезла — так ты знаешь, сколько мы денежек себе положили… Ох, прости, извини, ты же у нас деньгами не интересуешься. — Он схохотнул, потом подмигнул мне и шагнул широко вперед. У кучи с перегноем остановился: