Первая большая выставка Зейны имела успех. Она проходила под общим названием «Голос неба» и включала в себя работы, на которые молодую художницу вдохновили полёты. Небесная тема прослеживалась в них неизменно, но в разных вариациях, с разным настроением, разным букетом чувств.
А «гвоздём» выставки был большой портрет Тилль. С него сняли покрывало в самом конце, и от Зейны не укрылось, как на суровом лице Зиры отразилось что-то вроде облегчения и благодарности: видимо, она думала, что Зейна решила выставить ту самую картину, на которой Зира и Тилль стояли в объятиях друг друга. Но упавшее покрывало открыло лишь одну Тилль, и Зира глазами благодарила Зейну за то, что та пощадила её чувства, не выставила сокровенное напоказ.
А ту картину Зейна в тот же вечер подарила Зире уже дома — с глазу на глаз. Они снова пили любимый чай Тилль, Зейна читала вслух стихи из томика, который мать часто держала на своём столике и перечитывала. Получился этакий вечер памяти Тилль.
— Я горжусь тобой, — сказала Зира, глядя на Зейну с задумчивой грустью в глазах. — Ты умница. Никогда не устану повторять, каким гением была твоя мама. Она создала такое чудо, как ты, и это непостижимо.
Она по-прежнему жила одна. Вся её жизнь проходила на службе, ни с кем она так и не связала свою судьбу, храня верность Тилль. Зейна пару раз заикалась о том, что была бы не против, если бы у неё кто-нибудь появился, но Зира выбрала одинокое вдовство, хоть узами брака они с Тилль и не были связаны.
— Я однолюб, детка, — сказала она. — Никто не сможет затмить в моём сердце твою маму. Но у меня есть ты — моя радость, моя гордость и счастье. Мне этого довольно.
Потрескивал огонь в камине, в сумерках таял тёплый аромат выпечки с корицей. Это был прекрасный вечер.
— А у тебя кто-нибудь есть? — В глубине глаз Зиры мерцали ласковые искорки, которые что-то знали, догадывались, и скрывать от них что-либо было бесполезно.
Зейна открыла рот, но осеклась. На её устах застыло имя, но она отчего-то смущалась его назвать.
— У меня слишком много работы, на личную жизнь времени уже нет, — пробормотала она.
— Ну-ну, — насмешливо-ласково прищурилась Зира.
Это было так многозначительно и веско, что Зейна, придавленная этой добродушной прозорливостью, не решилась отпираться. Но и всё как есть сказать пока тоже не могла, её уста будто кто-то пальцем прижал.
Камин догорал, чай кончился, немного печенья ещё лежало в вазочке. Ласковый вечер перетекал в ночь, вздыхая кроной старого клёна, под которым Тилль когда-то выращивала тыквы.
— Не хотите ещё чаю? — предложила Зейна. — Ещё осталось печенье, а вдобавок у меня есть тыквенно-апельсиновый джем. По маминому рецепту.
— Ну, если по маминому, то давай, — глазами улыбнулась Зира.
Джем, жизнерадостно-яркий, поблёскивал в розетках, а Зейна разливала свежий чай, когда вдали вдруг что-то глухо и мощно бухнуло — даже земля дрогнула и зазвенела посуда. По поверхности чая пробежали колебания. Чувствуя холодок по коже, Зейна вскинула взгляд на Зиру.
— Что это? Какие-то учения?
Та поднялась с места, по-военному собранная. Её рука тяжело и серьёзно опустилась на плечо художницы.
— Боюсь, что нет, детка. Это война.
Джем и нетронутый чай так и остались на столике. Грохот становился всё явственнее, а вскоре с неба слышался гул моторов.
— В убежище, немедленно! — резко, с командным металлом в голосе, приказала Зира.
— Но я... мои крылья... Я могу... — забормотала Зейна, похолодев, а у самой в голове вертелось: Тина, эскадрилья. Ребята. Их сейчас поднимут в воздух, и будет бой. Кого-то собьют. Если уже не...
— Это приказ! — рявкнула Зира с лютым льдом в глазах.
Зейна съёжилась, у неё всё разом отнялось — и воля, и язык.
В убежище никто ничего точно не знал, но все делились соображениями насчёт происходящего. Многие попали сюда прямо из домашней обстановки: кто в тапочках и с газетой, кто в пижаме. У одной дамы было полотенце на голове и питательная маска на лице.
— Это что же творится, люди добрые? Без объявления войны...
— Да ладно вам, всё к этому шло. Газет, что ли, не читаете? Уже несколько стран пали, мы были просто на очереди.