Обе партии в Патюзане не были уверены, какую из них этот полукровка предпочитает ограбить. Раджа пытался интриговать. Некоторые поселенцы Буги, которым надоела вечная опасность, не прочь были его призвать. Те, что были помоложе, советовали «вызвать шерифа Али с его дикарями и изгнать из страны раджу Алланга». Дорамину трудно было их удерживать. Он старел, и хотя влияние его не уменьшалось, выйти из создавшегося положения он не мог. Так обстояло дело, когда Джим, переметнувшись через частокол раджи, предстал перед вождем Буги, вручил кольцо и был принят, так сказать, в самое сердце общины.
Дорамин был одним из самых замечательных людей своей расы. Для малайца он был очень толст, но не казался жирным: он был внушителен, монументален. Это неподвижное тело, облеченное в богатые материи, цветные шелка, золотые вышивки; эта огромная голова с красным тюрбаном; плоское, большое, широкое лицо, изборожденное морщинами; глубокие складки, начинающиеся у широких ноздрей и окаймляющие рот с толстыми губами, мощная, как у быка, шея, высокий морщинистый лоб над пристальными гордыми глазами — все вместе заставляло всегда помнить этого человека. Его неподвижность (опустившись на стул, он редко шевелился) казалась исполненной достоинства. Никогда не слыхали, чтобы он повысил голос. Он говорил хриплым властным шепотом, слегка заглушённым, словно идущим издалека. Когда он шел, два невысоких, коренастых воина, обнаженных до пояса, в белых саронгах и черных остроконечных шапках, поддерживали его под локти; они опускали его на стул и стояли за его спиной, пока он не выражал желания подняться; медленно, словно с трудом, он поворачивал голову, и тогда они его подхватывали под мышки и помогали встать. Несмотря на это, он ничуть не походил на калеку; наоборот, во всех его медленных движениях словно просачивалась какая-то мощная, спокойная сила. Считалось, что по вопросам управления он советовался со своей женой, но, насколько я знаю, никто не слыхал, чтобы они когда-нибудь обменялись хотя бы одним словом. Сидя друг против друга, они всегда молчали. Внизу, в лучах заходящего солнца, они могли видеть леса, темное спящее зеленое море, простирающееся до фиолетово — пурпурной цепи гор, блестящие извивы реки, похожей на огромную серебряную букву S, коричневую ленту домов вдоль обоих берегов, вздымающиеся над ближними вершинами деревьев два холма-близнеца.
Они были очень непохожи друг на друга: она — легкая, худощавая, живая, словно маленькая колдунья, матерински хлопотливая даже в минуты отдыха; он — огромный и грузный, как высеченный из камня монумент, великодушный и жестокий в своей неподвижности.
А их сын был замечательный юноша. Он родился у них поздно. Может быть, он был старше, чем казался. В двадцать четыре, двадцать пять лет человек не так уж молод, если в восемнадцать он стал отцом семейства. Входя в большую высокую комнату, стены которой были обиты тонкими циновками, а потолок затянут белым холстом, — в комнату, где сидели его родители, окруженные почтительной свитой, он подходил прямо к Дорамину, чтобы приложиться к величественно протянутой руке, а затем становился возле стула своей матери. Думаю, что они его боготворили, но ни разу я не заметил, чтобы они подарили его взглядом. Правда, то были официальные приемы. Обычно комната бывала битком набита. Нет у меня слов описать торжественную церемонию приветствий и прощаний, глубокое уважение, выражавшееся в жестах, освещавшее лица и звучавшее в заглушённом шепоте.
— На это стоит посмотреть, — уверял меня Джим, когда мы переправлялись обратно через реку.
— Они — словно люди из книг, не правда ли? — торжествующе сказал он. — А Дэн Уорис, их сын, лучший друг, какой у меня когда-либо был, не считая вас. Мистер Штейн назвал бы его хорошим «боевым товарищем». Мне повезло. Ей-богу, мне повезло, когда я, задыхаясь, на них наткнулся… — Он задумался, опустив голову, потом добавил: — Конечно, и я не проспал своего счастья, но… — Он приостановился и прошептал: — Казалось, оно мне выпало. Я сразу понял, что должен делать…