И кажется мне: люди одинокие — ни очага, ни привязанностей, — те странники, что возвращаются не в дом свой, а в свою страну, — они лучше всех понимают ее суровую, спасительную силу, милость ее векового права на нашу верность, наше повиновение. Немногие из нас понимают, но все мы это чувствуем; я говорю «все», не делая никаких исключений, ибо те, что не чувствуют, в счет не идут.
Я не знаю, много ли понимал Джим, но знаю, что он чувствовал, чувствовал смутно, но глубоко, властный голос этой истины или иллюзии, называйте, как хотите, — разница не велика и не существенна. Домой он бы никогда не вернулся. Никогда. Обладай он способностью бурно проявлять эмоции, — он содрогнулся бы при этой мысли и вас заставил бы содрогнуться. Но он был не из этой породы, хотя, по-своему, умел быть красноречивым. При мысли о возвращении домой он уходил в себя, сидел в оцепенении, опустив голову и выпятив губы; его честные голубые глаза мрачно сверкали из-под насупленных бровей, словно перед ним вставало какое-то видение, которого он не мог вынести.
Что же касается меня, то я лишен фантазии (если бы это было не так, я бы с большей уверенностью говорил сегодня о Джиме), я отнюдь не утверждаю, будто рисовал себе духа страны, поднимающегося над белыми утесами Довера и вопрошающего меня, что я сделал со своим юным братом. Такое заблуждение было для меня немыслимо. Я знал прекрасно, что Джим — один из тех, о ком не будут спрашивать. Я видывал людей получше, которые уходили, исчезали, скрывались из вида, не вызвав ни любопытства, ни сожаления. Горе отставшим! Мы существуем лишь до тех пор, пока держимся вместе. Он же отстал, оторвался, но сознавал это так напряженно, что казался трогательным: ведь страстная жизнь человека делает его смерть более трогательной, чем смерть дерева. Я случайно оказался под рукой и случайно растрогался. Вот все, что можно об этом сказать. Меня заботило, каким путем он выкарабкается. Начни он, например, пить — мне была бы тяжело. Земля так мала, что я боялся, как бы в один прекрасный день не подстерег меня грязный бродяга с мутными глазами и опухшим лицом, в отрепьях, болтающихся на локтях; и этот бродяга, во имя старого знакомства, попросил бы у меня пять долларов. Вам известно отвратительное самодовольство этих чудовищ, приходящих к вам из благопристойного прошлого, хриплый, небрежный голос, бесстыдный взгляд… Такие встречи тяжелы для человека, который верит в круговую поруку.
Если правду сказать, — это была единственная опасность, какую я предвидел для него и для себя. И, однако, я не доверял своей скудной фантазии. Могло случиться и кое-что похуже, чего я не в силах был предугадать. Он не давал мне забыть о том, какой он наделен фантазией, а вы — люди, обладающие ею, — можете зайти далеко в любом направлении, словно вам отпущен длинный канат на беспокойной якорной стоянке жизни. Такие люди заходят далеко. Они также начинают пить. Быть может, своими опасениями я преуменьшал его достоинства. Откуда я мог знать? Даже Штейн мог сказать о нем только то, что он романтик. Я же знал, что он — один из нас. И зачем ему было быть романтиком?
Я останавливаюсь так долго на своих личных чувствах и недоумениях, ибо очень мало остается сказать о нем. Он существовал для меня, и в конце концов лишь через меня он существует для вас. Я показал его вам. Были ли мои опасения напрасны? Не могу сказать даже сейчас. Быть может, вы рассудите лучше, раз говорят, что со стороны виднее. Во всяком случае, они были излишни. Нет, он не сбился с пути! Наоборот, он шел вперед, прямо и стойко; это показывает, что он умел быть в равной мере и выдержанным и пылким.
Я должен быть в восторге, ибо в этой победе я принимал участие, но я не испытываю той радости, какой следовало бы ждать. Я спрашиваю себя, вышел ли он действительно из того тумана, в котором блуждал — фигура занятная, если и не очень крупная, — отставший солдат, безутешно тоскующий по своему скромному месту в рядах. А кроме того, последнее слово еще не сказано и, быть может, никогда не будет сказано. Разве наша жизнь не слишком коротка для той последней фразы, которая в нашем лепете является, конечно, единственной целью? Я перестал ждать этих последних слов; ведь, будь они сказаны, они потрясли бы небо и землю. Нет времени сказать наше последнее слово — последнее слово нашей любви, нашего желания, веры, раскаяния, покорности и бунта. Небо и земля не должны потрясаться. Во всяком случае, не мы, знающие о них столько истины, должны их потрясать.