Я был глубоко растроган: юность, ее неведение, ее красота, напоминающая нежную силу полевого цветка, ее трогательные мольбы и беспомощность подействовали на меня почти так же сильно, как на нее действовал этот бессмысленный и понятный страх. Она боялась неизвестного, как боимся мы все, а ее неведение еще шире раздвигало границы этого неизвестного. Я являлся представителем неизвестного мира, который нимало не заботился о Джиме и в нем не нуждался. Я готов был поручиться за равнодушие плодоносной земли, если бы не вспомнил о том, что Джим также принадлежит к этому таинственному, неизвестному миру, породившему ее страхи, а представителем Джима я, во всяком случае, не был. Это заставило меня поколебаться. Безнадежно печальный шепот заставил меня заговорить.
Я стал протестовать и заявил, что приехал сюда, отнюдь не намереваясь увезти Джима.
Зачем же тогда я приехал? Она пошевельнулась и снова замерла неподвижно, словно мраморная статуя в ночи. Я постарался кратко объяснить: дружба, дела. Если есть у меня какое — нибудь желание, то, скорее, я хочу, чтобы он остался…
— Они всегда нас покидают, — прошептала она.
Скорбная мудрость из могилы, которую она украшала цветами, казалось, повеяла на нас в слабом вздохе… Ничто, сказал я, не может оторвать от нее Джима.
Таково теперь мое глубокое убеждение; в этом я был уверен и тогда. И убеждение мое окрепло, когда она прошептала, словно думая вслух:
— Он мне в этом клялся.
— Вы его просили? — осведомился я.
Она шагнула вперед.
— Никогда!
Она только просила его уйти. Это было в ту ночь, на берегу реки, после того как он убил человека, а она швырнула факел в воду, потому что он так на нее смотрел. Слишком много было света, а опасность тогда — миновала… ненадолго. Он сказал, что не оставит ее у Корнелиуса. Она настаивала, хотела, чтобы он ее оставил. Он ответил, что не в силах это сделать, дрожал, когда это говорил.
Не нужно обладать большим воображением, чтобы увидеть эту сцену, — чуть ли не услышать их шепот. Она боялась и за него. Думаю, тогда она видела в нем лишь жертву, обреченную опасностям, в которых она разбиралась лучше, чем он. Хотя одним своим присутствием он завоевал ее сердце и мысли, но она недооценивала его шансы на успех. Ясно, что в то время всякий склонен был недооценивать его шансы. Даже больше, — у него как будто никаких шансов не было. Я знаю, что таково было мнение Корнелиуса. В этом он мне признался, пытаясь затушевать мрачную роль, какую играл в заговоре шерифа Али, имевшем целью покончить с неверным. Ясно теперь, что даже сам шериф Али питал лишь презрение к белому человеку. Кажется, Джима хотели убить главным образом из религиозных соображений: простой акт благочестия — другого значения не имел. Это мнение разделял и Корнелиус.
— Почтенный сэр, — униженно говорил он мне в тот единственный раз, когда ему удалось со мной заговорить. — Почтенный сэр, как я мог знать? Как он мог добиться доверия? О чем думал мистер Штейн, посылая такого мальчишку к своему старому слуге? Я готов был его спасти за восемьдесят долларов. Всего лишь восемьдесят долларов! Почему этот болван не уехал? Разве я должен был лезть на смерть ради чужого человека?
Он пресмыкался передо мной, униженно наклоняясь и простирая руки к моим коленам, словно хотел обнять мои ноги.
Что такое восемьдесят долларов? Сумма ничтожная. И эти деньги просил у него слабый старик, которому испортила жизнь покойная ведьма.
Тут он заплакал. Но я забегаю вперед. В тот вечер я встретился с Корнелиусом лишь после того, как кончился мой разговор с девушкой.
Она не думала о себе, когда умоляла Джима оставить ее и покинуть страну. Она помнила только о грозившей ему опасности — даже если она и хотела спасти себя — бессознательно, быть может; но не забудьте полученного ею предостережения, не забудьте, что уроком ей могла служить каждая секунда рано оборвавшейся жизни, на которой сосредоточены были все ее воспоминания. Она упала к его ногам (так она мне сказала) там, у реки, при мягком звездном свете, намечавшем лишь массы молчаливых теней, пустые пространства и слабо трепетавшем на реке, казавшейся широкой, как море. Он ее поднял, и она перестала бороться. Конечно, перестала. Сильные руки, нежный голос… Во всем этом так нуждалось измученное сердце, смятенный ум… порыв молодости… требование минуты. Чего вы хотите! Всякому это понятно — всякому, кто хоть что-нибудь может понять. Итак, она была довольна, что ее подняли и удержали.