Еще раз напомню прием, рассмотрите его сами на такой, к примеру, фразе:
«В приемах своих господин имел что-то солидное и высмаркивался чрезвычайно громко».
Или в заключительном предложении первой главы:
«Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти всего города».
«Лестное мнение» сменяется «совершенным недоумением» – здесь это происходит на уровне предложения, но резюмирует и сюжет книги в целом. Вся книга построена на приеме плюс-минус. Она убийственно однообразна в этом смысле: вы ступаете на ступеньку – ступенька обваливается (лестница, допустим, при этом оседает), вы ступаете на следующую ступеньку – происходит то же самое.[112]
Примечательно то, что этот основной прием в первых же строках произведения персонифицируется. Вот начало книги:
«В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, – словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. “Вишь ты, – сказал один другому, – вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?” – “Доедет”, – отвечал другой. “А в Казань-то, я думаю, не доедет?” – “В Казань не доедет”, – отвечал другой. Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой».
Два русские мужика, встретившиеся Чичикову, разыгрывают плюс-минус: «доедет» – «не доедет». Эти два мужика и есть сам персонифицированный прием.
Персонификация приема повторится потом при встрече Чичикова на дороге с коляской, в которой едет губернаторская дочка – его «Прекрасная Дама» (и Чичиков пока еще не знает, с кем встретился, пока для него это лишь чудесное видение[113]). Бричка Чичикова наезжает на губернаторскую коляску, и, чтобы распутать упряжь и развести экипажи, на коней садятся дядя Митяй и дядя Миняй. То есть проявляется схема: Хозяйка зверей с двойниками-зверями (что подчеркнуто их нахождением на конях) по бокам, причем разными (поскольку один – тень другого):
«Сухощавый и длинный дядя Митяй с рыжей бородой взобрался на коренного коня и сделался похожим на деревенскую колокольню, или, лучше, на крючок, которым достают воду в колодцах».
«Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под ним до земли».
Потом они все пересаживаются, меняются местами, пока их не прогнали.
А вот Чичиков сразу ставится автором вне приема! «В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод». То есть ни плюс, ни минус (и так три раза). Основной прием на Чичикова не распространяется. Интересно почему?
Возможно, потому, что он, в отличие от встреченных мужиков, на самом деле не «русский». (Ведь когда в сказках говорится, что «русским духом пахнет», это означает, что слышен запах человека, то есть запах, непривычный, скажем, для Бабы-яги или Кощея Бессмертного.) Чичиков – иностранец (даром что Гоголь уверяет нас в его русскости) – в том же смысле, в каком Воланд у Булгакова представляется иностранцем.