– Куда приехали? – спросил я, протирая глаза.
– На постоялый двор. Господь помог, наткнулись прямо на забор. Выходи, сударь, скорее да обогрейся».
Обратите внимание на сходство с «Моби Диком»: сравнение хода кибитки с плаванием судна по бурному морю, мужик с топором (вместо томагавка) в гостинице, мертвые тела и кровавые лужи. Мужик, кстати, мертвец, поскольку находится в лежачем положении (так обычно в сказках – Баба-яга лежит). Это подчеркуто и словами «лежит болен при смерти». Ну а черная борода у него – один из признаков «Тени».
На постоялом дворе Гринев становится невольным свидетелем «воровского разговора» между мужиком-вожатым и хозяином умета (постоялого двора). Надо сказать, что особый язык, язык с мифическими свойствами, является одной из составляющих обряда. (Из такого обрядового языка, как известно, и происходит, например, поэзия.)
На следующий день Гринев, благодарный за оказанную ему помощь, дарит вожатому свой заячий тулуп (поскольку тот – «в одном худеньком армяке»). Если смотреть на уровне мифа, тулуп – это звериная шкура. В дальнейшем Пугачев подарит Гриневу овчинный тулуп – получится своего рода братание.
«Звериность» Пугачева (без оценки его действий, речь сейчас не идет о зверствах пугачевщины) подчеркивается в повести двумя эпиграфами к главам – из Сумарокова (сравнение со львом) и Хераскова (сравнение с орлом).[84] Вот, например, эпиграф из Сумарокова:
В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.
«Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?» —
Спросил он ласково.
С орлом отождествляет себя и сам Пугачев, рассказывая Гриневу калмыцкую сказку:
«Пугачев горько усмехнулся.
– Нет, – отвечал он, – поздно мне каяться. Для меня не будет помилования. Буду продолжать как начал. Как знать? Авось и удастся! Гришка Отрепьев ведь поцарствовал же над Москвою.
– А знаешь ты, чем он кончил? Его выбросили из окна, зарезали, сожгли, зарядили его пеплом пушку и выпалили!
– Слушай, – сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. – Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсего только тридцать три года? – Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст! – Какова калмыцкая сказка?»
Обратите внимание на «напиться живой кровью» – как на один из основных элементов обряда (сакральное людоедство, обрызгивание кровью, выпивание крови).
Проходя через смерть, через «русский бунт», Гринев обретает то, что должен обрести в результате обряда посвящаемый, – чувство судьбы. То есть чувство связи и сочетания линии своей жизни с линиями жизни других людей. Это совершенно сверхъестественное чувство. Это чувство автора книги, а не ее персонажа. Но в результате обряда посвящения персонаж может подняться к автору и увидеть свою жизнь как книгу и себя в этой книге. И вот Петр Гринев присматривается к своей судьбе, как потом будет присматриваться к своей судьбе Юрий Живаго, ища смысл в бессмыслице очередного «русского бунта», в переплетении линий судеб окружающих его людей (именно этим очень схожи «Капитанская дочка» и «Доктор Живаго»):
«Я не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!»
«Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение».
«Милая Марья Ивановна! – сказал я наконец. – Я почитаю тебя своею женою. Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно: ничто на свете не может нас разлучить».
Помните, как это было сказано у Новалиса: «Причудливы стези людские. Кто наблюдает их в поисках сходства, тот распознает, как образуются странные начертания, принадлежащие, судя по всему, к неисчислимым, загадочным письменам, приметным повсюду».