Провинциализируя Европу - страница 140
Поскольку я не собираюсь утверждать, что чувство анахронизма – это простая ошибка сознания, возникает вопрос: что вкладывается в понятие анахронизма, что позволяет нам овеществлять прошлое, превращая его в объект изучения? Разрешите предложить вам очень общий ответ. Если рост модерного исторического сознания говорит о наступлении определенного модерного и политического способа обживания этого мира, то, на мой взгляд, это говорит одновременно об очень специфическом отношении к прошлому. Это желание субъекта политической модерности одновременно и создать прошлое как поддающееся объективации, и в то же время освободиться от объекта под названием «история». В сущности, можно утверждать, что попытка объективировать прошлое – это выражение стремления быть свободным от него, стремления создать то, что Поль де Ман некогда назвал «подлинным настоящим». Что такое «подлинное настоящее»? «Современность [modernity] существует в форме желания смыть все, что было раньше, – пишет Поль де Ман, – в надежде прийти, наконец, в ту точку, которую бы можно было назвать подлинным настоящим, в точку начала, означающую новый исход»[701]. Подлинное настоящее – это то, что появляется на свет, когда мы действуем так, словно можем свести прошлое к нулю. Это своеобразный аналог нулевой отметки в истории – время без прошлого, tabula rasa или terra nullius. Оно отражает стремление модерного политического субъекта действовать, преследуя цель достижения социальной справедливости, с определенной степенью свободы относительного прошлого.
C начала XIX века постижение политической модерности ставило перед индийскими интеллектуалами, радикально настроенными в социальных вопросах, многочисленные тревожные вопросы о прошлом. Свойственна ли нашей истории возможность модерности и реализации «разума»? Или они основаны на чем-то, лежащем за пределами историй, привязанном ко времени и месту, например, находящемся в «нравственном характере» человека или его «коммуникативной компетенции»? Как вести себя в отношении тех «неправедных» социальных практик, которые часто оправдывают традицией, обычаем или самим прошлым? Касты, сати, неприкасаемость, религиозные конфликты – примеров не счесть. С какой позиции модерный интеллектуал должен созерцать это прошлое?
На этот вопрос нет однозначного ответа. В фабуле Локка о братском договоре, лежащем в основе гражданско-политического общества, уже сама политическая свобода была свободой от давления прошлого. Отца, в той мере, в какой он выступает представителем прошлого в истории детства сына, следует почитать. Но у него нет «власти приказывать» сыновьям, которые, достигая совершеннолетия и приобретая разум, пользуются «свободой действия в соответствии со своей волей». Их свобода опирается на разум[702]. Разум здесь – вне истории, и его приобретение говорит о свободе от любой политической инстанции из прошлого, воплощенной в образе отца. Когда прекращается детство, локковский индивид начинает жизнь с нулевой отметки истории. Он постоянно стремится привнести в свое бытие «подлинное настоящее». Исторические возможности теперь создаются только силой разума. Точно так же модерный индивид не привязан к прошлому. Обычай не имеет «власти приказывать» или наказывать его. Фабула Локка о братском договоре, лежащая в основе модерного гражданско-политического общества, была совершенно справедливо названа не-исторической или антиисторической[703].
В марксистской и социально-научной историографии считается, в свою очередь, что возможности, за которые человек борется, рождаются из конфликтов, разворачивающихся в истории. Они не являются полностью внешними по отношению к ней, но и не определяются ею полностью. В этой мыслительной рамке неразрешимый вопрос, каким объемом власти обладает прошлое, может вызвать в сознании модерного индивида крайнюю степень двусмысленности. Ведь для такого способа мышления прошлое может оказаться одновременно и подкрепляющим ресурсом, и парализующими оковами. Маркс сам становится примером такой двойственности, когда пишет: «Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых». Почему «кошмар»? Почему описание мертвых поколений одержимо тревогой? Тревога произрастает из того, что модерный индивид в положении Маркса никогда не будет полностью свободным от прошлого, как братья в теории гражданско-политического правления Локка. Марксова модерность оказывается пленницей противоречия в отношении прошлого. С одной стороны, революционер, живущий в каждом модерном индивиде, стремится превзойти и искоренить прошлое, создать «что-то, чего никогда не существовало». Однако новое можно вообразить и выразить только посредством языка, созданного из уже доступных языков. Политическое действие, таким образом, отягощено риском: то, что мыслилось как разрыв с прошлым – «что-то, чего никогда не существовало» – в итоге может оказаться возвращением мертвецов. Именно неуверенность в этом разрыве делает голос модерных текстов Маркса таким тревожным. Как писал Маркс: «И как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, что переделывают себя и окружающее и создают нечто еще небывалое, как раз в такие эпохи революционных кризисов они боязливо прибегают к заклинаниям, вызывая к себе на помощь духов прошлого, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в этом освященном древностью наряде, на этом заимствованном языке разыгрывать новую сцену всемирной истории»