Адам казался единственным существом, способным умереть вот так, когда сам захочет, чистой тайной смертью; единственным человеком на земле, угасавшим незаметно, не в упадке и разложении плоти, но так, как застывают кристаллы.
Твердый, как алмаз, угловатый, хрупкий внутри квадратуры, застывший в геометрической позе, переполненный стремлением к чистоте, лишенный тех изъянов, что неизбежно сохраняются в смерзшихся в единый ком рыбинах трески с мерцающими на плавниках каплями влаги и глазами, затянутыми белесой пленкой — свидетельством принятой в муках смерти.
Мишель встала, отряхнула одежду и спросила жалобно-плаксивым тоном:
«Адам — ну Адам же, когда мы пойдем?»
Он не отозвался, и она продолжила:
«Ты меня пугаешь, Адам, не шевелишься, не дышишь, как мертвец…»
«Идиотка! — воскликнул Адам. — Ты прервала мое созерцание! Теперь все пропало, придется начинать с самого начала».
«Что начинать? Что тебе придется начинать?»
«Ничего, ничего… Я не сумею объяснить. Я был на растительной стадии… Со мхами и лишайниками. Совсем рядом с бактериями и окаменелостями. Ты не поймешь».
Все закончилось; теперь он знал, что остаток дня можно ничего не опасаться. Он приподнялся, взял Мишель одной рукой за плечо, другой за талию, уложил, раздел и занялся с ней любовью, думая при этом о свинцовом теле акулы, кружащей по Мировому океану в поисках Гибралтарского пролива.
Потом он вскрикнул — «А-АХ!» — и кинулся бежать, один, по скалам, вдоль дороги, спускавшейся к пляжу через колючие кусты, с плиты на плиту, выискивая взглядом темные углубления, предугадывая тьму препятствий, о которые можно было споткнуться и упасть, ободрав кожу со щиколоток или вовсе сломав их, зашататься и тяжело плюхнуться вниз, на плоский камень, и стать пищей для мерзких паразитов. Ночь была идеально темной; каждый предмет стал новым препятствием на карте местности; поверхность земли была расчерчена черно-белыми полосами, как шкура зебры; концентрические круги гор напоминали наслаивающиеся, налезающие друг на друга без конца и начала отпечатки пальцев. Кактусы тянули вверх макушки, готовясь к таинственному сражению.
Жидкая масса слева успокоилась, превратившись в море льда, в невозмутимо-стальную кирасу.
Адам несся сквозь металлическую панораму, но не мертвую, а живую, живущую какой-то своей, скрытой от внешнего мира жизнью, наполненной внутренним возбуждением в виде течений или пузырей где-то глубоко, метрах в ста под землей; земля в отполированном панцире напоминала недвижного, но полного жизни рыцаря в латах. Под которыми течет по жилам горячая кровь, бьется сердце, теснятся в мозгу мысли. Бездымный, электрический огонь тлел под черной землей. Этот огонь напитывал силой земную кору, казалось, что все эти скалы, моря, деревья и ветры горят еще жарче, превратившись в застывшее пламя. Тропинка стала шире и привела Адама в колодец у блокгауза, пропитала его вонью и вытолкнула на лестничный марш. Это была самая высокая точка дороги. Единственное место на побережье, где вид тысячекратно повторялся на трех плоскостях — море, земле и небе. В конце восхождения Адам вдруг понял, что бежать некуда, и оцепенел.
Налетевший прохладный ветер обвился вокруг тела Адама, и паралич обернулся болью. Он стоял, как маяк на скале, созерцая собственный разум во Вселенной, совершенно уверенный, что он вечно и бесконечно будет занимать там центральное место; ничто не могло разорвать этого объятия, вырвать его из круга, даже смерть, которая в некий день некоего года уложит его пустую телесную оболочку между двумя деревянными планками, в четвертичном периоде.
Он шагнул вперед, борясь с ветром, прихрамывая и покачиваясь, как чудом выживший при взрыве человек; на скале, нависавшей над самой дорогой, он сел и устремил безразличный взгляд на горизонт. Его силуэт выглядел совершенно нереальным, почти жалким, как нерв на кроваво-красном фоне смутной грезы.
Вдалеке, за морем, наполовину скрытый волнами, медленно плыл парусник. Минут через пятнадцать Адам почувствовал, что замерз; он вздрогнул и начал смотреть в сторону блокгауза, ему не терпелось, чтобы появилась запыхавшаяся и расстроенная проигрышем Мишель.