…Серго остался верен себе: к трапу, в отличие от скромного Жукова, он пригнал четыре черные «Волги», новенький УАЗ и два «жигуленка» с «мигалками» на крыше и синими полосками ГАИ на дверцах.
— Серго, Серго, — сказал Костенко, обнимая друга, — ну какого же черта ты устраиваешь весь этот цирк на конной тяге?!
— Для экспертов, Славик, для экспертов! — рассмеялся тот. — Не надо замахиваться на обычаи — это некультурно! И потом, не хочу стареть! Когда мужчина кончает выступать — перед женщиной ли, перед другом, наконец, перед самим собой, — считай, что он кончен. А мы не кончены, черт возьми, не кончены! Зная тебя, я стол заказал не здесь, а в горах, сядем после осмотра, ты б иначе ведь не понял меня, а?
— Я тебя всегда понимаю, Серго…
Костенко снова поймал себя на том, что он думает сейчас о Садчикове и видит перед собою его лицо — в добрых морщинках, седой бобрик, вечно сдвинутый галстук, обязательно однотонный, синий или зеленый, другие цвета «дед» не признавал. Перхоть на стареньком сером пиджаке — как он голову ни мыл разными шампунями, все равно сыпало, началось с ленинградской блокады, после голода: солдатскую пайку делил пополам — их батарея подкармливала детей в том доме на окраине, где они стояли. Одних потом скрутила язва, другие мучились сердечными недугами, а Садчиков сделался пегим, и мучила его перхоть, чего он стыдился до того, что краснел, как девушка, особенно если ходил с женой в театр и по такому случаю надевал черный костюм.
…«Волгу» Серго вел сам. Шоферскую ставку принципиально сократил, хотя по штатному расписанию ему полагался «двусменный» — не мог лишить себя радости держать в руках руль. Машину он вел мастерски, шины скрипели на поворотах, но Костенко видел, что Серго не лихачит, лишь чуть играет — и с собою, пятидесятилетним полковником, и с ним, своим московским шефом, и с прохожими курортницами, и с небом, и с солнцем, — ну, и слава богу, значит, хороший человек, тихони всегда носят камень за пазухой.
— На тебя «телег» не было, что часто резину меняешь? — поинтересовался Костенко.
— Дважды разбирали, — ответил Сухишвили. — Я молчал, пока мог. Я молчал более двадцати минут, пока ягуаны высказывались, а потом я положил им на стол счета. «Езжу на своей резине, счета оплачены лично», — и вышел. О, какая там воцарилась тишина, Славик! Я был самым счастливым человеком в тот вечер, клянусь жизнью!
— Во время воцарившегося молчания, которое так тебя обрадовало, они обдумывали, как бы схарчить Сухишвили с другой стороны. Найти какую-нибудь тайную подругу. Или доказать, что твой дядя Вано пристроил слишком большую веранду. Или что ты часто меняешь костюмы. Это было затишье перед новой битвой, Серго. Не будь наивным. Желание подсматривать в замочную скважину пришло к нам от древних, так просто от этого не отделаешься.
— «Так просто»? Значит, мы обречены на эту дикую нервотрепку?!
— Пока — да. Победит постепенность. Если мы сможем не дать разгуляться, если выработаем в себе некоего рода парламентскую сдержанность, этот скважинный истеризм постепенно отомрет. И еще он должен отмереть потому, что люди стали жить лучше. Чем больше будет машин у народа, чем красивее дома, веранды, дачи, мебель, чем лучше холодильник и телевизор, тем меньше поле для склоки и доноса. Декретом склоку не изживешь, Серго. Увы.
— Я не согласен. Смотри в лицо фактам.
— Там, наверху, не очень натоптали?
Сухишвили не понял, посмотрел на Костенко удивленно.
Тот снова усмехнулся:
— Дедуктивный метод. Ты про лицо фактов, а я про отчлененную голову…
— Я приказал выставить оцепление, но ведь ты наших горцев знаешь — каждый сам себе Шерлок Холмс, должен все увидеть своими глазами и сразу же назвать имя преступника…
— Это очень страшное дело, Серго, я бы хотел ошибиться, но дело, которое мы сейчас крутим, очень страшное, не было таких на моей памяти.
— А Слесарев, который перестрелял четвертых в Сокольниках?
Костенко покачал головой:
— Там — истерика алкаша-садиста, дорвавшегося до пистолета, а здесь все по нашей части, противостояние профессионалов.
— Тадава меня держал в курсе дела…