Так обстоит дело и с Бальзаком, которого Сент-Бёв и Фаге разбирают по косточкам, считая, что начало такого-то произведения великолепное, а конец подкачал[20].
Единственное, в чем мне удалось шагнуть вперед по сравнению с детскими годами и в чем я, если угодно, отличаюсь от г-на де Германта, состоит в том, что я слегка раздвинул границы этого неизменного мира, этой незыблемой глыбы, из которой ничего не добыть, этой застывшей данности: для меня это не просто одна книга, а творение одного автора. Я не вижу очень уж большой разницы между различными его произведениями. Те критики, что, подобно г-ну Фаге, считают «Жизнь холостяка» шедевром, а «Лилию долины» худшим из когда-либо написанного, удивляют меня не меньше, чем г-жа де Германт, находившая, что в иные вечера герцог де X… умен, а в иные глуп. Что до меня, то мое представление об уме других порой меняется, но я отчетливо сознаю, что меняется мое представление, а не их ум. И не думаю, чтобы ум этот был некой изменчивой величиной, которую Бог то приумножает, то умаляет. Мне кажется, отметка, до которой поднимается эта величина, постоянна, что именно на этой высоте находятся и «Жизнь холостяка», и «Лилия долины», и что поднимается она в тех сосудах, которые сообщаются с прошлым и являются произведениями искусства…
Бальзак использует все приходящие ему в голову мысли, не пытаясь ввести их в растворенном виде в такой стиль, в котором они пришли бы друг с другом в гармоническое согласие и стали бы выражать то, что он хочет. Нет, он высказывается прямо, и каким бы причудливым и не соответствующим целому (в этом, впрочем, он схож с Ренаном) ни был его образ, тем не менее всегда верный, он его сопоставляет с другими: «Смех г-на де Баржетона напоминал запоздавший взрыв бомбы», «Что касается старого щеголя времен Империи, он как-то сразу перезрел, точно дыня, еще зеленая накануне и пожелтевшая в одну ночь», «Нельзя было удержаться от сравнения г-на… с холодной гадюкой».
В этой комнате, окнами в сад, находилось собрание книг, доставшихся графу от отца, которое в одинаковых блекло-золотых переплетах содержало всего Бальзака, Роже де Бовуара, Фенимора Купера, Вальтера Скотта и все пьесы Александра Дюваля. Граф обожал эти книги, часто их перечитывал, разговор о Бальзаке не заставал его врасплох. Как почти все неискушенные любители Бальзака, он находил его романы «прелестными, меткими», «Загородный бал», «Тридцатилетнюю женщину» и «Евгению Гранде» — «небольшими шедеврами, хотя и слегка суровыми», а «Модесту Миньон» и «Мадемуазель де Шуази», может быть, лучшими из всех.
«Мадемуазель де Шуази» — это тот редкий роман Бальзака, который не переиздавался? Ведь граф был обладателем одного из редчайших изданий, так часто упоминаемых в переписке Бальзака с г-жой Беше, чье издательство находилось «на углу набережной Больших Августинцев»; он писал ей: «Посылаю Вам нечто более прекрасное, чем Евангелие, нечто еще более трогательное, чем „Пьеретта“. Я сам плакал, перечитывая это. За 15 листов вы заплатили мне только тысячу франков, то есть по 10 франков за страницу, в то время как обещали 12 и т. д.».
Однако когда у графа спрашивали об этом романе, он отвечал: «Кажется, это написал Роже де Бовуар». Он легко путал все эти «прелестные» книги в одинаковых переплетах, как простонародье путает александрийский лист и морфий — и тот и другой хранятся в белых пузырьках. «Ну, если вы наведете его на Бальзака!..» — говаривала графиня, давая понять, какая это привилегия, когда граф заводит речь о своей «специальности». Но маркиза ворчала: «Все, что Бальзак написал о свете, — ложь. Он не был принят. Зачем он писал о том, чего не знал? Он вознамерился описать дамское общество из круга г-жи такой-то. Я-то их хорошо знавала. Они были вовсе не такими. Или вот он пишет, что господин Талейран был толстым. Это не так, я была с ним накоротке, он часто навещал мою мать, свою кузину; он был худой. А герцогиня де Ланже! Все это ложь. Он был знаком с госпожой д'Абрантес, но она ведь не принадлежала к высшему свету. Когда я была молоденькой, мне пришлось как-то обедать у нее, она была уже в летах, я отказалась быть представленной. Пришлось представиться ей самой, она сидела в конце стола. Ее никто не знал. Писатели…»