Во всем этом мы узнаем Бальзака и не без симпатии улыбаемся. Но по той же причине детали, предназначенные для того, чтобы сделать романных персонажей еще более похожими на реальных людей, оказывают противоположное действие. Персонаж оживает, Бальзака при этом так распирает от гордости, что он где надо и не надо называет сумму его наследства, связи с другими персонажами «Человеческой комедии», которые благодаря этому также рассматриваются как реально существующие; ему представляется, что он одним ударом убил двух зайцев: «…салона, куда г-жа де Серизи, хоть и урожденная де Ронкероль, никак не могла проникнуть». Но, видя этот его прием, мы уже чуточку меньше верим в реальность Гранлье, которые не принимали г-жу де Серизи.
Жизненность героя-шарлатана, героя-художника возрастает в ущерб жизненности произведения искусства. Но это все же произведение искусства, и если от всех этих чрезмерно реальных деталей, от всего этого музея Гревена>{164} оно начинает смахивать на поделку, то все же способно даже их вовлечь в сферу искусства. А поскольку романы Бальзака относятся к определенной эпохе, показывают нам ее внешнюю обветшалость, с большим умом судят о ее сущности, то когда интерес к самому роману исчерпан, роман начинает новую жизнь в качестве исторического документа, как те части «Энеиды», что ничего не говорят поэтам, но вдохновляют специалистов по мифологии. Образы Пейрада, Феликса де Ванденеса и многих других не казались нам очень уж жизненными. Альбер Сорель>{165} скажет нам, что по ним нужно изучать полицию времен Консульства или политику времен Реставрации. И самому роману это на пользу. В тот печальный миг, когда мы вынуждены расставаться с персонажем романа, миг, который Бальзак оттягивал как мог, вводя его в другие свои романы, миг, когда персонаж вот-вот исчезнет и растает как сон — так бывает, когда предстоит расставание с попутчиками и вдруг узнаешь, что они садятся в тот же поезд и их можно будет встретить в Париже, — Сорель говорит нам: «Да нет же, это не сон, изучайте их, это реальность, это история».
Вставить куда-нибудь: Бальзак похож на тех посетителей великосветских салонов, которые, услышав, как кто-то употребляет титул «принц», говоря о герцоге д'Омальском, но именует герцогиню «госпожой герцогиней» и кладет цилиндр прямо на пол, еще до того, как им растолкуют, что «принцем» надо титуловать и графа Парижского, и принца де Жуанвиля, и герцога Шартрского, и до того, как обучили прочим светским условностям, спрашивают: «Почему вы называете герцога принцем? Почему говорите „госпожа герцогиня“, как это делает прислуга?» и т. д. Но стоит им узнать, что так принято, как им кажется: они всегда это знали; если же они и припомнят былое свое недоумение, то не преминут преподнести урок другим и с удовольствием разъяснят им условности высшего света, ставшие им самим известными не так давно. Их безапелляционный тон знатоков, которым без году неделя, как раз и характерен для Бальзака, когда он говорит, что принято, а что нет. Представление д'Артеза княгине де Кадиньян: «Княгиня не сделала знаменитому человеку ни одного из тех комплиментов, какими докучали ему обычно… Люди со вкусом, как княгиня, отличаются главным образом своим умением слушать… за столом д'Артез сидел рядом с княгиней. Нисколько не подражая жеманницам, разыгрывающим преувеличенную воздержанность, она ела…».
Представление Феликса де Ванденеса г-же де Морсоф: «Г-жа де Морсоф заговорила об уборке хлеба, об урожае винограда… предметах для меня совершенно чуждых. Такой поступок хозяйки дома свидетельствует обычно о незнании приличий и т. д. <…> Несколько месяцев спустя я узнал, как значительны бывают желания женщины». Тут эта категоричность по крайней мере объяснима, так как автор всего лишь констатирует принятое. Но точно с такой же категоричностью высказывает он и другое суждение: «В свете никого не интересует страдание, горе, все там — слова» — или интерпретирует: «В шесть часов герцог де Шолье прошел в кабинет к герцогу де Гранлье, который его ожидал. Послушай, Анри… (эти два герцога были на „ты“ и называли друг друга по имени — один из оттенков, изобретенных для того, чтобы подчеркнуть степень близости одних, не допуская излишней французской непринужденности со стороны других и не щадя чужого самолюбия)». Вообще же надо заметить, что, подобно литераторам неохристианам, которые в отношении литературных трудов резервируют за Церковью власть, о какой не мечтали самые суровые в вопросах ортодоксии папы, Бальзак наделяет герцогов привилегиями, которым немало подивился бы даже высоко ставивший их Сен-Симон: «Герцог окинул г-жу Камюзо тем беглым взглядом, которым вельможи определяют всю вашу сущность, а подчас и саму душу. <…>