Но о существовании этого дела Яхъяев прекрасно знал. И больше всего опасался, что следователи Гдлян и Иванов сейчас, через восемь лет, достанут гибельные для него документы с архивной полки. «Следователь Иванов, — расскажет он впоследствии, — заявил, что у них есть еще несколько томов, и в случае неправильного моего поведения на следствии, отказа давать показания, напустит на меня разных лиц… Материалами в отношении моих любовниц они шантажировали меня вплоть до суда…» Как огня боялся Яхъяев, что похороненные в архиве доказательства его злодеяний получат теперь широкую огласку, лягут на судейский стол. «Молот над моей головой, — назовет эти материалы Яхъяев, — дамоклов меч». И как мог старался, чтобы тяжелый тот меч не опустился на его голову. Немедленно сознавался во всех эпизодах, которые предъявляли ему Гдлян и Иванов. Был шелковым, объяснялся им в любви, стелился перед ними.
Но притворяясь послушным и покладистым, подтверждая все, что они от него требуют, не переставая бить своим следователям поклоны и не уставая их благодарить, Яхъяев тем временем отлично сознавал, что его признания во взяточничестве, не подкрепленные объективными доказательствами, в суде должны будут лопнуть как мыльный пузырь. «Следователей, — станет он позже откровенничать, — нисколько не беспокоили ни реальные обстоятельства, ни точное время этих нелепых сочинений, навязанных мне. Они как одержимые хватались за любые признания, чванливо подчеркивая, что методы их следствия не похожи на другие, что победителей не судят…»
Расчет Яхъяева, к сожалению, подтвердился. Достаточных доказательств предъявленных ему обвинений у следователей не оказалось. На основании же тех поверхностных, противоречивых данных, которые они представили в суд, он не имел возможности осудить Яхъяева. И оставлять его дальше под стражей тоже не мог: обвиняемый пробыл в заключении три с половиной года, а по действовавшему тогда закону человека до суда допускалось держать в изоляции не больше девяти месяцев. Не мог также суд вменить в вину Яхъяеву те его действия, о которых шла речь в материалах, собранных бригадой Бутурлина: выйти за рамки представленного прокуратурой обвинительного заключения суд не вправе.
И вот теперь, когда обвинительное заключение подписано и дело ушло в суд, когда следователи Гдлян и Иванов ему больше не страшны, Яхъяев берет реванш и всласть начинает над ними издеваться. Он обращается к руководителям партии и правительства. «Наконец наступило то долгожданное время, — пишет Яхъяев, — когда я могу в полном объеме и с глубоким осмыслением оценить и описать те хитросплетения и коварные методы и способы, при которых отдельные высокопоставленные лица Прокуратуры СССР искусственно создают обвинения». Его следователи, Гдлян и Иванов, утверждает он, лживые и бессердечные люди. Яхъяева они убеждали в том, что «их следственная группа на сегодняшний день достигла такой недосягаемой вершины, что она в состоянии мгновенно придавить любого, кто чем-то посягнет на их авторитет». Называет этих людей «кучкой карьеристов из Прокуратуры СССР».
Вот и получалось, что Яхъяев своих следователей перехитрил, переиграл как несмышленых младенцев. Обвел вокруг пальца.
А значит, на вопрос прокурора Надежды Константиновны Поповой, прозвучавший в ЦДЛ на вечере, посвященном «чурбановскому» процессу, — как могло случиться, что такой человек, как Яхъяев, избежал справедливой кары? — был только один ответ: произошло это в результате тех игр, что затеяло следствие с Яхъяевым и которые не пресекла в свое время надзирающий за следствием прокурор Надежда Константиновна Попова.
Между тем по Ленинградскому телевидению с соответствующими комментариями показали фрагмент того ЦДЛовского вечера. Съемку в зале произвел кто-то из прокурорских работников. Выступила против меня и газета «Труд».
Гнев людей, не слишком искушенных в тонкостях юриспруденции, был понятен. Не приходилось удивляться и возмущению прокуроров: они защищали свое право по-прежнему бесконтрольно диктовать судам. Но на меня ополчились и те, кто, как я полагал, должны были меня понять, поддержать. Люди одних со мной взглядов, с одной, как мы тогда говорили, «грядки».