В тех редких случаях, когда я выбирался из-под стола и садился на стул, чтобы сделать очередной ход на шахматном поле, партнерша рассеянно допытывалась, какой смысл я вложил в восклицание, что от нее пахнет. Я отделывался невразумительным ответом, почти в открытую сталкивал пешку и лез под стол. Там, внутри, где перед самым моим носом маячили и шевелились стройные, большие ноги, мне было не так тошно и худо от моей любви, которая Бог весть почему выражалась не многим громче, чем шлепок пешки о сцену. Я мог видеть близко источники наслаждений, почти ощущать их материальность, и впервые с такой ясностью я сознавал, что тут невозможна никакая подмена, что Гулечка решительно отличается от всех известных мне женщин и что эти ее отличия мне и нужны, и что нужна она мне сейчас, потому что в следующий миг она и сама уже станет другой, не столь, конечно же, близкой и ощутимой и не столь, может быть, желанной.
Во мне бурлила кровь. Мой проект значительно растянулся во времени, т. е. его осуществление, тогда как время я в действительности предпочел бы остановить. Я все ронял и ронял пешку и, чтобы подчеркнуть, что сам удивлен этим, выражал уже негодование и опускался под стол с бранью, которая с каждым разом становилась все ужаснее. Меня бросало в жар, мои губы горели, когда я скользил ими по колену Гулечки, а от нее, от Гулечки, исходила прохлада, чтобы не сказать холод, садясь на стул, я робко и испытующе смотрел на нее и видел иней на ее ресницах, льдинки сверкали на ее великолепной шее, а на руки падал снег того запредельного мира, где она сейчас находилась, и тогда пот замерзал на моем теле и я начинал дрожать, как в лихорадке. Десятки и сотни раз, тысячу раз я сронил со стола ту пешку! Ну ладно, ладно, вру и сочиняю, это было, конечно, но от силы раз или два, в сущности поручиться я могу только за тот первый раз, когда я столкнул пешку для осуществления моего замысла, а по сути для того, чтобы выпутаться из разговора о ее запахе, которому она, Гулечка, придала слишком уж иронический оттенок. Но я очень многое понял за этот один раз.
Мне было о чем поразмыслить после того, как я поднял пешку и выкарабкался из-под стола. Ведь игра продолжалась и в то мгновение, когда я это делал, и не только игра, но и самая обыкновенная жизнь, подогретая совсем не той страстью, какой я хотел. Мне очень важно было взглянуть вблизи на то, чем до сих пор я любовался лишь издали. И я это совершил. Прекрасно! Но там, наверху, игра продолжалась, и Гулечка скорее всего не догадывалась, что внизу я делаю совершенно другие вещи, никак не связанные ни с партией, ни с тем, о чем мы перед тем говорили. Какое-то мгновение я жил как бы скрытым образом, в тайне и сам творил тайну. Так не возможно ли, чтобы и самое заветное, окончательное совершилось без прерывания такого, судя по всему, необходимого Гулечке обыкновенного и правильного течения жизни, совершилось так, чтобы она не вполне и поняла, что именно с нею совершается?
Я чувствовал, что положительный ответ тут вероятен при всей своей наглядной необоснованности. Да, да, это может быть! Моя любовь тотчас перестанет быть безответной, если она сейчас является таковой, как только я пусть самым что ни на есть скрытым образом, понятным и ощутимым мне одному, прискоснусь к источникам и, обращаясь с ними искусно, получу все чаемые удовольствия. Но как это сделать? Я сознавал, впрочем, что дело не в технике, не в том, как я буду это делать, и моя пытливость, заглядывая в будущее, определяет, довольно ли с меня будет, когда я это сделаю. Так стоял вопрос, и я уже знал утвердительный ответ на него. Да, с меня вполне будет довольно, если я возьму Гулечку, даже и не подозревающую, что я ее взял. А чего еще желать?
Нашествие игроков смело меня со сцены, я сидел в темном зале и тихо, как в норке, приходил в себя. Я незаметно и безболезненно для кого бы то ни было перекочевал из рязряда активных участников турнира в зрители и сам не очень-то уловил, как это произошло. Когда с оживленным смехом спортивного азарта ввалились Кира, заместитель и прочие, я все еще упивался погоней за пешкой, уже даже несколько затасканный и загнанный, впавший в своего рода маразм. Им, истинным игрокам, Августа прокричала что-то веселое, приветствуя их, а я скромно выбыл из этого спектакля, спустился в зал и подсел к зрителям. Кира, правда, несколько времени спустя отыскала меня и осведомилась, почему я не играю, но все это был вздор, утомляло и раздражало, я передернул плечами и в довольно резких выражениях отказался играть, сославшись на головную боль. Кира ушла. Она отстала. Обосновавшись в лучах юпитеров, Кира размышляла над интригами противника и фигурками своей деревянной армии, над рядами пешек, которые держались в ее пальчиках гораздо лучше, чем в моих.