Густав Мор три или четыре раза окликал меня, чтобы выяснить, где я нахожусь, потом подошел ко мне — дождь струился по его лицу и рукам. Он сказал, что бродил в тумане целый час, и что если мы сейчас же не выберем место для могилы, мы не успеем ее выкопать.
— Но я даже не знаю, где мы, — сказала я. — Нельзя хоронить его там, где отроги закрывают весь мир. Давайте еще немного подождем.
Мы молча стояли в высокой глухой траве, и я закурила сигарету. Как раз когда я бросила окурок, туман немного поредел, и мир стал проступать во всей своей холодной бледной ясности. У наших ног расстилалась равнина, и я увидела дорогу, по которой мы поднимались; можно было следить за ее изгибами среди склонов, она взбиралась все выше, извивалась, ползла дальше. Далеко на юге, под изменчивой пеленой облаков, лежали изломанные, темносиние отроги Килиманджаро. Когда мы обернулись к северу, свет пробился наискось сквозь тучи, стал ярче, и бледные лучи на минуту очертили на фоне неба росчерком чистого серебра гребень горы Кения. И вдруг гораздо ближе к нам, внизу, на востоке, возникло маленькое пятнышко на сером и зеленом, единственная капля красного цвета во всем мире — крытая черепицей крыша моего дома посреди расчищенной в лесу поляны. Дальше идти надобности не было — мы стояли на том самом месте. Немного спустя дождь зарядил снова.
Метров на двадцать выше места, где мы стояли, на склоне холма образовалась узкая естественная терраса, и там мы разметили место для могилы, расположив ее по компасу с запада на восток. Мы позвали рабочих, и они принялись срезать траву и копать мокрую землю. Мор взял с собой несколько человек и пошел приготовить дорогу для грузовика — от большой дороги до самой могилы; они выровняли путь, нарубили ветвей и набросали на землю — склон был скользкий. Провести дорогу до самой могилы нам не удалось: возле нее склон был слишком крут. До нас тут было очень тихо, но когда мужчины приступили к работе, я услышала, как в горах ожило эхо: оно вторило ударам лопат, как будто там тявкала маленькая собачонка.
Начали прибывать машины из Найроби, и мы послали вниз одного работника — показывать дорогу, потому что среди необозримых просторов было трудно заметить группу людей возле могилы, в густых зарослях. Приехали и сомалийцы из Найроби; они оставили свои повозки на дороге, а сами медленно поднимались по склону по трое, по четверо, выражая свою печаль своеобразным, чисто сомалийским способом — как будто они закрылись с головой и отгородились от жизни. Друзья Денниса из дальних мест, узнав о его смерти, приехали из Найваша, ДжилДжила, Элементайты на машинах, доверху заляпанных грязью, потому что дорога была дальняя, и они гнали вовсю. Погода прояснилась, и над нашими головами в небе встали четыре высоких вершины.
Сюда и привезли Денниса из Найроби вскоре после полудня — по привычному для него пути в сафари на Танганьику, потом сюда, медленно, по раскисшей дороге. Доехав до последнего крутого склона, они спустили из кузова и понесли на руках неширокий гроб, накрытый британским флагом. Когда гроб опустили в могилу, вся местность вокруг преобразилась, стала оправой для него, недвижной, как и он сам; горы торжественно обступили нас, они знали, что мы делаем среди них; немного спустя они сами взяли на себя церемониал похорон, таинство, происходившее между ним и природой, а люди стали казаться кучкой зевак-лиллипутов среди величавых гор и бескрайних равнин.
Деннис наблюдал и соблюдал все законы африканских нагорий, он знал лучше любого другого белого человека их почвы и климат, растительность и мир диких животных, их ветры и запахи. Он умел наблюдать перемены погоды, людей, облака, звезды в ночи. Здесь, среди этих холмов, я только недавно видела его — он стоял с обнаженной головой под вечерним солнцем, оглядывая все, насколько хватал глаз, потом поднял к глазам бинокль, чтобы ничего не упустить, чтобы узнать эту страну до конца. Он принял в себя ее образ, и в его глазах, в его душе она преобразилась, слилась с его личностью, стала его неотъемлемой частью. Теперь Африка приняла его в себя, и сама преобразит его и сделает частью самой себя.