С этим домом у меня давние отношения: первого сентября я распутываю проволоку, восстанавливаю дыру между железным столбиком и отставшей сеткой, я протискиваюсь через этот лаз в сад и забираюсь на высокую яблоню, которая в соседстве с кленом все тянулась, тянулась к солнцу и до того вытянулась, что только мальчишке и под силу добраться до ее плодов. Я срываю яблоки и бросаю их в траву, а Танюшка уже тут как тут — сносит их в кучку. Никогда она первая не заговорит, а дед ее вообще со мной ни разу не разговаривал. Он только поглядывает в окошко, наверно, думает, что мне его не видно. Потом я спускаюсь с дерева, беру себе два яблока и, разговаривая с Танюшкой, съедаю их, пока они еще прохладные и в капельках росы.
— Ты подросла, — сказал я Танюшке на этот раз. — Как поживаешь?
— Что за жизнь? — ответила она. — Ни братика, ни сестры. Только дед. Но он много ругаться стал. Он, знаешь, стареет.
Она сложила руки на животе, пригорюнилась, как взрослая. Я подумал: «Если бы у нее был отец, то она бы не была такой застенчивой». И тут у меня защипало в глазах, в груди как будто теплое пролилось и стало растекаться. В общем, накатило, мечтаться начало такое, что и сказать неудобно: будто Танюшкин папа нашелся и папа этот — я! В портфеле у папы две итальянские жвачки в упаковке, их ему двоюродный брат Генка прислал из Одессы. Они папе позарез нужны для обмена, уже давно задуманного. Но разве пожалеешь для своей малютки! Я одну из этих жвачек достал и отдал Танюшке, хотя кто-то другой во мне, не папа, вовсю старался меня остановить. Я побежал от Танюшки, выскользнул на улицу через дыру и проволокой ее стал заделывать. Дышал я так, как будто только что улепетывал от грабителей. Я понимал, какой избежал опасности: еще немного — и я отдал бы Танюшке вторую жвачку, а там… Страшно подумать, в какие убытки и неприятности может влететь на крыльях мечты такой человек, как я. Вот отдышусь и расскажу, в какую я однажды историю попал, замечтавшись.
Я знал: скоро мне станет жаль жвачки; мне не хотелось, чтобы это произошло вблизи этого сада и лопухов, редких по размеру. Я быстро стал уходить от лопушандии — так называю я это место за оградой, куда только мне разрешается входить, потому что… Но я и сам не знаю почему.
Это, как любит говорить папа, тайны человеческих отношений.
И все же меня потянуло оглянуться: один лопух пророс по эту сторону ограды, и кто-то уже лупил по нему ногой или палкой — он был истрепан и переломан, а другие произрастали себе хозяевами на лопушандской земле. Танюшкин дед уже складывал яблоки в плетеную корзинку; ветер трепал его широченные брюки, очки вдруг упали в корзинку, он их оттуда достал и надел. Уже третий год я срываю у них яблоки, а он все не выйдет поговорить. Но, может, это и правильно: если б он хоть раз заговорил со мной, то уже не интересно было б дырку в ограде проделывать.
Я сел у забора на бугорок, чтоб дождаться Мишеньку. Лопушандия осталась за поворотом, и теперь думалось: «Лопух, ну зачем же ты жвачку отдал?» Конечно, я не имел права этого делать: она мне нужна была, чтобы выменять у Мишеньки марку — особенную, ее как раз недоставало в моей серии. И хотя я не показывал виду, что марка мне очень нужна, Мишенька, наверно, догадался об этом и стал уж очень несговорчивым.
Я достал из портфеля кляссер, в котором ношу марки для обмена. Я осмотрел каждую марку: нет, тут не было ничего такого, что могло бы заинтересовать Мишеньку. Только на одну марку у меня была надежда, но такая слабая, что я решил за надежду ее не считать: зачем зря обманываться в своих надеждах? Я эту марку переложил так, чтобы она на виду была, а когда показался Мишенька, стал ее внимательно рассматривать — это хороший способ заинтересовать человека.
— Привет, шакал! — сказал Мишенька.
— Зорово, шавка! — ответил я.
Такие у нас отношения.
Мишенька сел рядом со мной и сейчас же навалился на меня плечом, еще и локтем в бок больно ткнул. Человек этот с ужасными привычками: во всем от него неудобства и неприятности.
— Скажи честно, надуть меня собираешься? — Мишенька стал открывать свой портфель и поддал мне локтем еще раз — под ребро.