Я все-таки решил бороться до конца: ведь нужный человек! Верну — и все тут! Я понимал, что трудно будет это сделать: после первого звонка мы расходимся по классам строем.
Так и вышло. Сначала директор отбарабанил свое «в этот солнечный, праздничный день», хотя солнышко в это время и спряталось за тучку; потом нас поздравила с началом учебного года старейшая учительница школы (голос у нее, конечно, был взолнованный, и он дрогнул, как всегда, на словах «дорогие дети», «родная школа» и «наши традиции»); как только она закончила, вышел вперед военрук, и я стал следить, когда у него покраснеет лицо, — оно и на этот раз покраснело раньше, чем он начал выкрикивать команды; под трум-ту-ру-рум (барабаны) и ту-ту-ту (горны) мы двинулись строем… Но тут произошло незапланированное: какой-то первоклассник на школьном крыльце, как на сцене, упал пузом на свой шикарный букет — все радостно грохнули.
Пшенки утащили Хиггинса с собой, посадили его за свою парту, третьим между ЛБ и АИ. Подступиться к ним было невозможно. Тогда я стал обдумывать и понял, что главное сейчас — сделать так, чтобы Хиггинса посадили со мной за одну парту. У нас в классе было только одно свободное место — на последней парте: там сидит малоуважаемый человек Шпарага. Он выделяется только тем, что его папа выступает на всех родительских собраниях. Многим родителям его выступления нравятся. С неделю после выступления своего папы Шпарага ходит по школе с выпяченной грудью и с руками за спиной — то на одном этаже, то на другом, чтобы все, кому это интересно, могли посмотреть на человека, у которого папа так замечательно выступает. Иногда я собираю телефонщиков и подхожу к Шпараге с разговором о его необыкновенном папе. Я спрашиваю, не знает ли он, о чем его папа собирается говорить на следующем родительском собрании. Шпарага серьезно и радостно отвечает, что не знает, что это для него самого секрет, но, если узнает, обязательно мне сообщит.
— Смотри же, Шпарага, — говорю я. — Ты обещал! Нас это очень интересует. — И подмигиваю телефонщикам.
Что же выходило? Если Чувала пересадить к Шпараге, то классному руководителю ничего не останется, как посадить Хиггинса рядом со мной. Я вспомнил, что стал почти каменным, и тяжелыми шагами подошел к Чувалу.
— Слушай, Чувал, — сказал я, — в прошлом году я тебя пригласил сидеть со мной, так ведь? А в этом году я хочу сидеть с новеньким. Давай садись со Шпарагой. Какая тебе разница?
Чувал расстроился и сразу стал похож на того чудака, который по ночам с крыши луной любуется.
— Быстроглазый, — сказал он, — я не пересяду! Это мое место. Сам иди к Шпараге!
И хотя я стал почти каменным, я пожалел, что затеял это: Чувал готов был расплакаться. Но не мог же я позволить, чтобы он покрикивал на меня. Я перелез через спинку парты, сел на свое место рядом с Чувалом, уперся спиной в стену, а ногами стал спихивать Чувала. Он цеплялся за парту, упирался, но вдруг вскочил и выбежал из класса. Вот нежная душа! Я догадывался, куда он убегает: в парк. С ним такое случается: смотрит учитель, а Чувала на уроке нет. Где Чувалов? В парке! Раза два пробовали об этом с его мамой говорить. Но она такая же странная, как и ее сын: начинала нервничать и только одно повторяла: «Не трогайте вы его, не трогайте! Погуляет — вернется». Вот учителя и махнули рукой на эти странности Чувала: учится он хорошо, к тому же такой застенчивый, что его так и хочется похвалить.
Но на этот раз Чувал в коридоре наткнулся на маму Хиггинса, она вернула его в класс. Началось разбирательство. Чувал молчал. Ему теперь вздумалось улыбаться: что это, мол, я выкинул такое? Не хотел он перед всем классом признать, что я его обидел. Эту улыбку надо было видеть. В классе притихли. Что он со мной делал этой улыбкой! Щипать в глазах начало — я чуть не раскаменел. На Свету Подлубную эта улыбка тоже подействовала: Света рассказала маме Хиггенса, из-за чего Чувал хотел убежать. На меня Света бросала презрительные взгляды.
— Он вообще проныра! — представила она меня новой учительнице.
Я сказал:
— Чего суешься, фискалка?