Мы засиделись у Дмитрия. Он рассказал, что на днях на бойне украли коровью тушу. Приезжал из Нового Оскола милиционер с овчаркой, чтобы та по следам нашла вора. Овчарка побегала по двору, заскочила в разделочный цех, схватила огромный кусок мяса, унесла в угол и стала есть. И покуда не съела, самого милиционера не подпустила к себе.
— Голодная была, — сказал Дмитрий, — где там ей искать?
— Так и не нашли кто?
— Нет.
Разговор затронул дела базарные. Поговорили о жуликах. Их развелось много. Судят их в суде с утра до вечера. «Меньше трёх лет теперь не дают, — сказал Дмитрий. — Кило мяса украл на бойне — три года. Ведро картошки выкопал на колхозном поле — три года».
Расходимся по домам в потёмках. Поднялся ветер. Колючие снежинки секут лицо. Возле почты расстаёмся.
Покуда сидели у Дмитрия, восторженное настроение от разговора в канцелярии сгладилось. Но вот я, смахнув с валенок снег в сенцах, вхожу в комнату. Светло, тепло и чисто. Отец за столом шелестит своими бумагами. Стучит костяшками счетов. Поверх очков посмотрел на меня. Спросит, почему я задержался? Нет, не спросил. Раздеваюсь.
— Войска римлян подступили к городу ночью и расположились лагерем, — доносится голос сестры из нашей комнаты.
Выглянула мама из кухни.
— Что ты так поздно, сынок?
— Собрание было.
Сестра умолкла. Это она прислушивается к тому, что я скажу.
— Садись кушать.
Есть мне не хочется. Я наелся у Дмитрия. Но мама почему-то не любит, чтобы я бывал у него. Она уважает Дмитрия, это я знаю. Но когда услышала про женитьбу Дмитрия, всякий раз, как скажу, что был у него, настроение у неё меняется. Ласковые искорки в её глазах гаснут. Верхние веки опускаются ниже, глаза делаются меньше. В них появляется грусть. И возле губ отчётливее обозначаются морщинки.
— Голодный я как волк, ма! — говорю я, вымыв руки и садясь к столу напротив отца.
Он косится на меня. В глазах его замечаю слабую усмешку. Значит, на работе у него ничего плохого не случилось, он в хорошем настроении. Ем суп. Вспоминаю всё, что произошло в канцелярии. Улыбка просится на лицо. Сдерживаю её. Рассказать? Нет, не буду. Пусть ничего не знают. Примут в комсомол, принесу и покажу билет.
— Какие новости у академика? — говорит отец.
— Сегодня не вызывали, — говорю я.
Просто так мы с отцом не беседуем никогда. Он или поучает, или что-нибудь рассказывает из прошлой своей жизни. О чём бы поговорить с ним? Не знаю!
— Спасибо, ма! — говорю я.
Сестра пишет что-то.
— Всё зубришь? — подмигиваю ей. — Давай, давай. А то двойку схватишь!
Она не отвечает. Беру рассказы Чехова, ложусь на кровать. Полежу немного. За уроки приниматься не хочется. Завтра сделаю. Когда я был меньше и, совершив какой-нибудь проступок, каялся перед мамой и она прощала, навсегда прощала, говорила, что не вспомнит об этом проступке, мне становилось легко, весело. Я давал клятвы себе, что не стану больше баловаться. Такое же чувство владеет мной сейчас, оно ещё сильнее прежнего. Читать, лежать не могу. Ухожу на улицу…
На следующий день я получил в райкоме комсомола уставы, бланки анкет, инструкции. Радостное настроение сбилось разговором с секретарём райкома, молодой женщиной Скворцовой. Она в сапожках, в чёрной юбке и в кожанке. Лицо у неё смуглое, глазницы тёмные. Она курит.
— Ты всех ребят из класса хорошо знаешь? — спросила она, когда я ей представился. Затянулась, выпустила дым.
Я пожал плечами:
— Всех. Мы вместе учимся.
— Кто из них достоин быть комсомольцем?
Я растерялся. Как я могу ответить на такой вопрос? У нас тридцать человек в классе. Кого назвать?
— Лягва есть, Крупенин, Сивотина Лида, — начал я и запнулся. — По дисциплине судить или по успеваемости? — спросил я краснея.
— Ну, хорошо. Иди, — сказала Скворцова.
В коридоре я толкнулся в одну дверь, в другую. Выскочил на улицу. «Она решила, что я глупый. Пусть. Я ещё докажу обратное», — подумал я и успокоился.
Минуло полторы недели. Лягва, Витька, я, Лидочка Сивотина и Шелестов остаёмся после уроков в классе. Учим устав. В нём ничего нет сложного, кроме фразы: «…и бороться за коммунистическое отношение к женщине».