На рассвете, с первыми лучами восходящего солнца ей предстояло переселиться в рай будды Амитабы, а мне — вернуться в мир, где рай представляли себе совсем по-другому. В мир, прошедший через ад, в котором мы были сейчас, и горящий в другом, но тоже аду. Как занесло меня из Москвы 1997 года во Владивосток 1922 года? Этого я вам не скажу, да и какое это имеет значение? Из тюрьмы был слышен шум волн.
На топчане передо мной в одном белье сидела она — сбитый утром предшествующего дня японский летчик двадцати трех лет. В ее глазах ненависть и изумление сменялись, пожалуй, чаще, чем это было достойно буддиста. Но, впрочем, японский буддизм ушел довольно далеко от пяти принципов Оленьего парка.
Об этом мы с ней и говорили. А от моей куртки она отказалась — самурай не чувствует холода. Оказывается, любовь к императору согревает.
Перед ней сидел я, почти вдвое старший, в сто раз больше видевший и в тысячу раз больше знающий. Утро разнесет эти две песчинки по жерновам судьбы, одну из них растерев сразу. Но непроглядная ночь, шум волн Золотого Рога и философия с привкусом крови уравнивали нас.
Ее сбили на рассвете. Она прилетела без бомб, но разве воздушный разведчик не соучастник убийств? Ах, гуманизм Экзюпери… Его она, увы, не читала, и мы не могли поговорить о «Цитадели», ведь книги эти еще не были написаны. Нашей темой была философия и еще политика — любимые темы ее будущего собрата по профессии. Оказалось, что 75 лет календаря, многие тысячи километров и годы возраста — не помеха такому разговору. Как мы понимали друг друга? Этого я вам не скажу, да имеет ли это значение? За окнами тюрьмы били в берег волны.
Собственно, это была не тюрьма, а просто дом, объявленный ею, и на окне не было решетки. Но внизу ходили часовые, а побег за одну ночь не могла подготовить даже японская резидентура. Долее одной ночи в этой тюрьме не держали — времена не те. Меня пустили к ней только потому, что принимали за представителя Руководства. Надеялись они ублажить таким способом «столичную штучку» или ждали, что я выйду утром с исцарапанной мордой, но неудовлетворенным? Кроме слова «Руководство» в их головах нашлось место для схемы сборки-разборки пулемета «Максим» и винтовок — трехлинейной и Арисака. А в их сердцах была любовь к Мировой Революции, кожанке руководителя, которую каждый из них мечтал надеть, и — райскому видению авторитетно похлопывающему по бедру своего владельца вороненому маузеру. Впрочем, что их критиковать — ни один не вышел живым из кровавой каши, которую они кто заварил, а кто кинулся размешивать. Мы же сравнивали понятие рая в разных системах верований, и это, вместе с шумом волн, сближало нас.
Параша стояла тут же, в углу, и я, как культурный человек, отвернулся. А она нет, хотя заваривать и подавать чай, равно как и писать стихи, умела лучше меня. Культура не внеисторична и не вневременна, просто женщина не поняла, почему я отвернулся, когда увидел ее обнаженной и, быть может, тем самым обидел ее. Этого уже не узнаешь.
Ее сбили утром предшествующего этой ночи дня. Допрос не длился и пяти минут — все было ясно и так, да она и не собиралась отвечать на вопросы недочеловеков. Гам, махра, истерические выкрики, выпученные глаза подражание плакатам — и непременный стук рукояткой нагана по столу. Почему не застрелили сразу — трудно сказать…
Их эпоха создала для слова «застрелить» столько же эвфемизмов, сколько наша — для половых органов. Каждому — свое. В моей эпохе иногда пели их революционные песни, как правило, в пьяном виде… Может быть, они не сразу сообразили, любовнице кого из руководителей предложить ее летную куртку? Может быть, захлопотались со мной — гостя надо было водить и показывать, что почище? Не знаю. Но этим ей подарили еще ночь жизни, а мне — ночную беседу о философии и политике. Ибо что есть религия, кроме философии и политики? Впрочем, она считала иначе. Об этом мы и говорили.