Двадцать… Чёрт, слово-то какое несуразное! Неотёсанное, во рту не вмещается, острыми краями глотку рвёт, свинцовой кувалдой по темечку: двад-цать! Двад-цать! Расплющило уже и мозги, и душу… Впрочем, а к чему здесь — и то, и другое? Явное же излишество. Они надобны в жизни. А жизнь-то осталась там, снаружи, за этим угрюмым категорическим заплотом. Ишь, окольцевал, как удав. Дыбится вокруг скалой неприступной. Ведь он же собою весь свет божий застит. Ни оконца — в мир. Везде взгляд напарывается на острия шипов. Тут даже небо окольцовано колючей проволокой. Она зловещей короной венчает поверху это несокрушимое чудовище. Его же и птицы облетают стороной. Даже тучи, и те проплывают с опаской. Вон неосторожное кисейное облачко зацепилось за колючку и пришпиленной бабочкой бьётся на ветру.
За этот заплот и солнце-то заглянуть не смеет. Здесь — вечный сумрак. Смирная запуганная травка пахнет не зеленью, а страхом и бедой. Снаружи, за заплотом, сейчас утро, новый день занимается, а в душе смеркается, вечереет. И это уже — на всё время, что быть здесь. Значит, все эти семь тысяч двести восемьдесят дней (на сто раз уж просчитал!) жить в постоянных сумерках…
Стоп! Отставить "жизнь в сумерках"! И мысли такой не допускать! Это что же — существовать, чахнуть здесь? Влачить за заплотом все эти семь с лишком тысяч дней?! Да не бывать этому! Какой-то же выход обязательно есть. Надо искать его, думать, что-то делать, шевелить мозгами и руками. Только не успокаиваться! Хоть наизнанку вывернуться. Хоть в лепёшку разбиться. Хоть наоборот — лечь и замереть. Может, и совсем не жить. Что угодно, но только не так: в вечных сумерках, за заплотом!
Самое простое — прожить это время вприщур, не всматриваясь в него. На ощупь, будто слепой. Сжаться, спрессоваться, затвердеть. Притвориться маленьким камешком. Несъедобным. Чтобы окаянный этот динозавр не перемолол в труху. Можно на это время выключить себя из жизни. Как лампочку из патрона. Не трепыхаться понапрасну. Не биться в кровь о заплот, как дурная птица о клетку. Поберечь себя — свои силы, душу. Жирно-жирно вычеркнуть себя из жизни. На пока. Вроде как по-медвежьи залечь в берлогу. Не жить, а тихо-смирно функционировать физиологически, как тля или червь. При таком вот раскладе — износ меньше. И годы не искогтят, не измочалят. Или же — и вовсе впасть в летаргию. При ней, говорят, возраст стопорит, люди не старятся. Гляди — потом, проснувшись-то, ещё и моложе ровесников окажешься…
А спрашивается, на кой мне сдалась та молодость в каком-то распрекрасном чёрт-те-когда! Мне и моей нынешней хватает. Но только — сейчас, немедля. На потом жизнь откладывать не собираюсь. И в берлогу ложиться не буду. Знаю: здесь все почти так спасаются. Что ж, пусть, их дело. Только это — не для меня. Смирно функционировать не желаю, мне жизнь подавай. Я и здесь, назло тебе, чудище проклятое, отыщу-таки способ жить! А не получится — ну что ж, значит, кончен бал. Уж свечи задуть у меня духу хватит.
* * *
Для жизни перво-наперво — взгляд на волю выпустить. Прорваться сквозь заплот. Глазам взаперти нестерпимее всего. И утешиться им негде — всюду преграда. Я же за полдня уже все глаза о заплот избил, о колючку поизранил. Так что первая задача: во что бы то ни стало отыскать — пусть даже малый — просвет наружу. Чтобы хоть взглядом порой вырываться на волю, по ту сторону заплота. Быть не может, чтобы в нём, таком неоглядном, не сыскать хоть крошечной бреши. Итак, на поиск! Идти, ползти, карабкаться. Просмотреть, прощупать, если надо — вылизать этого динозавра. Обследовать, обшмонать и — кровь из носу — отыскать!
Однако, похоже, заплот выдаст такой подарок едва ли. В редкие узкие щели просверкивает воля, дразнит. Остренькими юркими лезвиями вонзается в душу, жалит. Оттуда, снаружи, удаётся выудить лишь ничтожный ошмёточек земли или обломок безымянной травинки. А то и вовсе — клок хаоса, нечто невнятное, в скупую щель неопознаваемое. Воля отсюда даже взгляду недоступна. Даже жалкие её лучики — и те исподволь слабеют, затухают, растворяясь в наплывающей вкрадчивой темноте.