Оx и запылали тогда вокруг костры в самое небо! День и ночь пылали, ровно всю Шалаевку целиком в ад перенесли. Ходили тогда бабы, как черти и как грешники сразу — неотмываемо чёрные, насквозь прокопчённые, угорелые и обожжённые. Сколько раз, бывало, и сами в кострах тех горели, да Бог миловал: не вусмерть, только шрамами от ожогов многие из них мечены.
И всё же чуялось: что-то в жизни сдвинулось. Не легче стало, нет, а посветлей малость, что ли. Война теперь катила не к ним, а от них. Письма оттуда стали получать бодрые, короткие, без длинных уверений, что всё будет хорошо, — это теперь разумелось само собой. От всего этого крепчала надежда: доживут они сами до победы и своих дождутся.
Как ни подчистую вымела война мужиков из Шалаевки ещё в самом начале, — она и потом шарила там не раз и находила поживу. Глядь — вчерашний сопливый мальчишка произведён в мужики и сразу же — в солдаты. Ваську Лаврентьева повестка и вовсе застигла в самые именины. Мать сообразила какое-никакое угощение — всё же восемнадцать сыну. И только за стол сесть успели — притарахтел зелёный, в бурых пятнах ходкий грузовичок, и такой же зелёный солдатик — не старше, однако, самого Васьки — велел тому срочно собираться и дал на сборы два часа. Стали упрашивать хоть до утра обождать — куда там, говорит — некогда. Оказалось, с эшелона он проходящего. Неполный оказался эшелон-то, вот и собирают мужиков из ближних деревень.
Мать Васькина — Мария — воем воет, не сообразит, что собирать, А тут новое дело: прибегает Зинка Репова, малявка-малявкой, и кричит, что желает она Ваську на фронт как мужа проводить и посему сейчас же замуж за него выходит. И сам Васька, значит, не против.
И солдатик говорит, что, дескать, раз уж свадьба, то тут, конечно, какой разговор — подождёт он до утра. Из-за отсрочки этой, должно, и согласилась Мария на свадьбу. Да какая уж там свадьба — плач да прощание. Однако молодых, как положено, уложили пораньше, а сами уж гуляли до утра. И солдатик — тоже с ними. Сперва у Лаврентьевых за столом сидел, а после с молодыми на точок пошёл. Как пригласил Анну Кирееву, так уж и танцевал только с ней. Анна, пожалуй, года на три постарше его. Но выспела она как раз в войну, на безмужичье, до того танцевала всё больше с подружками. И тут от кавалера такого прямо обомлела.
А патефон всё пел и пел. Над Инюшкой вспархивали песни то про ямщика, то про валенки. Имелась, правда, ещё одна, третья пластинка, но её заводили редко. Название у неё — не русское, мудрёное. И песни на ней не было — одна только музыка. Когда солдатик Анну пригласил, как раз её, эту пластинку завели. Родилась музыка — тихая, нежная, неземная. И сразу отозвалась она острой болью, защемила сердце и не отпускала. Солдатик взял Анну за руку и повёл в круг. Они не танцевали — плыли в этой музыке, ставшие невесомыми, невидимыми и ничего не видящими. Потом пошли к Инюшке, долго брели по берегу, пока не приютила их чья-то лодка.
Говорить хотелось о сокровенном, не всегдашнем. Солдатик спросил у Анны, целовалась ли она, и та призналась, что да, один раз, давно — ещё в школе. И он позавидовал ей, потому что ему вот не довелось, а теперь уж, видать, и не доведётся. И вдруг он начал плакать. Совсем по-ребячьи: громко, захлёбываясь, давясь слезами, жалуясь, что чует близкую смерть, видно, погибнет в первом бою. И не в том дело, что страшно ему — просто обидно: почему у него ещё ничего-то в жизни не было, а уж ничего не будет. Анна почувствовала себя взрослой рядом с ним. И пожалела его. По-женски щедро, как смогла. Лодка позвякивала цепью. Инюшка тихонько баюкала их. А где-то в невозможной высоте качались обмершие от свершившегося звёзды.
Прощаясь, солдатик говорил, что теперь он ни за что не погибнет, что возвратится после войны сюда, к Анне, и обещал часто писать ей письма.
Он не прислал ни одного. Мария скоро получила бумагу, что сын её Василий погиб вместе со всем эшелоном, ещё не добравшись до фронта. Выходит, обмануло предчувствие солдатика: не было у него даже первого боя.
Зинка — скороспелая жена Василия — к весне родила сына Ивана — прямо Василёву копию. Только ростом вышел не в отца — к двадцати годам в собственной избе головой притолоку задевал. Дивилась сначала Зинаида, а после догадалась: просто Василий её и вырасти-то до конца не успел.