Этот образ был так прост и отчетлив, что невозможно было в него не верить. Он и стал, в сущности, толчком для написания книги — мне захотелось понять, не ошибся ли я. Ведь тогда я вознамерился ни больше ни меньше как поставить многое, включая и судьбу двух человек, в зависимость от смутных предощущений, властных, глубоких, достаточно отчетливых для меня, но при этом весьма ненадежных и с трудом поддающихся опенке. Здесь нужна была осторожность, оглядка; с другой стороны, я хорошо понимал, что никогда не смогу целиком избавиться от сомнений; думая, что на этот раз я нашел приемлемое доказательство, я всегда буду слышать внутренний голос, говорящий: этого доказательства ты слишком жаждал и потому не мог его не обнаружить; в процессе против своей «греховной страсти» я был не беспристрастным судьей, но адвокатом. Именно так обстояли дела.
Прошло несколько лет с тех пор, как передо мною встали эти вопросы, а ведь первый из них казался таким простым; форма задуманной книги менялась, следуя переменам в моих мыслях и образе жизни. Сначала я думал заняться историческими корнями поэзии; как это со мной бывает, идея оформилась вовсе не в ходе серьезных размышлений, но родилась из впечатлений от созерцания шумерской и египетской скульптуры; я раздумывал, отчего эти статуи нравятся мне бесконечно больше, чем Микеланджело, Роден или любой из современных скульпторов; почему они выглядят такими живыми в наших музеях, тогда как другие, близкие нам по времени, ничего не говорят сердцу; я подумал, что, возможно, литература тех эпох обладает такой же силой, и поэтому погрузился в египетские сказки и поэмы, ритуалы Ассура, вавилонский эпос (разумеется, в переводах книги много теряли по сравнению со статуями, которые с веками только выигрывали в величии). В те годы подобные интересы были не редкость; но у меня не хватало ни времени, ни сил, ни знаний на настоящее глубокое исследование, и после нескольких попыток я оставил этот путь.
Мне лучше помогли поэты, более близкие во времени, — те, которых я упоминал выше, в особенности Гёльдерлин, который был одним из первых среди поэтов нового времени, кто ощутил и, главное, попытался понять загадку истоков, и когда-нибудь я вернусь к нескольким образам, живущим во мне благодаря этому несравненному поэту; но и на этот раз я довольно быстро остановился; возможно, потому, что моя собственная жизнь словно вступила в силу, одновременно и задавая предел, и переполняя душу. Тогда я решил сузить, во всяком случае на время, область моих интересов и искать на большей глубине и с чуть большей уверенностью. Ведь даже опыт Гёльдерлина оставался по большому счету мне чуждым, внешним, нужно было просто иметь его в виду, хранить в себе как некую возможность, как внутренний горизонт, наряду с открытиями других поэтов, затронувшими и обогатившими меня. (И потом я вернусь к нему, но уже на другом уровне; возможно, тогда это будет плодотворней.) Я рисковал в первую очередь тем, что итогом моих попыток станут «истины», уже множество раз открытые прежде и, несомненно, в тысячу раз лучше выраженные моими «предшественниками». Но некая таинственная и мощная сила толкала меня именно к этому.
Примерно в этот период моих поисков на ощупь, когда недописанная книга была еще чем-то средним между набросками, заметками, декламацией, полемикой и исповедью и когда я жил в незаслуженном счастье, вместо смущения переживая лишь благодарность давшему его человеку, — я вдруг оказался захвачен красотой окружающего мира — сильнее и безогляднее, чем когда-либо прежде. Я не в силах был отвести взгляд от этой подвижной, переменчивой обители, обретая в созерцании ее растущий восторг и радость; я мог легко говорить о великолепии, хотя речь шла о самых привычных пейзажах, не слишком живописных, о местах скорее бедных, об измеримом пространстве. Однако это великолепие казалось мне все более светоносным, воздушным и одновременно все менее постижимым. И — снова эта Плодотворная сокровенная сила, это тайное ликование мощным толчком бросало меня к поэзии; чем больше ускользала тайна, тем насущней была необходимость уловить ее, вопреки всему, как если бы сама работа над словом, предстоящая ради достижения цели, помогала приблизиться к ней, то есть делала меня самого все более и более реальным… И еще я знал, что раз чужая поэзия давала мне ощущение реальности, то и моя, в случае «удачи», тоже могла бы в свою очередь поселить его в душах людей, приобщая их хотя бы малой толике высшей разновидности блаженства.