— Что она делает! — в шутливом отчаянии воскликнул Эсси. — Отдала свои цветы этому горбоносому Хааку. Эх, женщины, женщины, неужели вы не видите настоящего мужчину?!
Толпа все густела. Сгущались и облака на небе. Ну вот, этого еще не хватало. Дождь!
Раскрылись зонтики. Теперь найти знакомое лицо было значительно труднее.
Дождь усиливался.
И вдруг — звонкий женский голос сквозь этот шум:
— Гуннар!
В ту же минуту тонкого как жердь Эрамаа вытащили из строя. Полная женщина в сером костюме под зонтиком крепко держала сына за плечо. «Словно утка, прячущая под крылом своего детеныша», — подумал Рейн. Сравнение вызвало на его лице усмешку — он тут же вспомнил, что утки не боятся воды.
Рядом с Эрамаа возник вдруг длинный тощий мужчина.
— Отпусти парня. Не сахарный — не растает, — сказал он, засовывая сыну под мышку белый пакет.
— Как же это вы... Ты до нитки промокнешь.
— Ладно, мама, мне нельзя отставать.
Рейн все больше мрачнел. Во всем большом праздничном городе у него не было никого. Другое дело, в далеком шахтерском поселке. Там у него мать — она часто болеет, изнурена работой, — отец, который все больше молчит, и брат Эро; за годы войны он здорово вытянулся и ростом почти догнал Рейна. Зимой, когда Рейну дали один день отпуска, он видел всех.
— Послушай, а где же девица, которая должна была засыпать тебя цветами? — полюбопытствовал Эсси, который обычно шутил более удачно.
— Ах, — махнул рукой Рейн, — она не спала всю ночь. Какая нелегкая понесет ее сюда, под дождь?
— Ерунда. Что такое сон или дождь в сравнении с большой любовью!
Рейн и сам отлично знал это, и потому слова друга больно задели его.
Гимнастерка намокла. В сточных канавах журчала вода.
— Запевай!
И первый взвод многоголосо грянул строевую песню собственного сочинения; отраженная стенами каменных домов, она вызвала бурный цветочный ливень. Обидно, что приближалась уже площадь Победы и оркестр, грохотавший на ней, заставил солдат умолкнуть.
Кто-то воскликнул низким взволнованным голосом:
— Господи, сколько же их!
Но песня, видимо, особенно восхитила какого-то сухопарого старикашку, он громко крикнул:
— Да здравствуют наши парни!
Строевой шаг прозвучал на асфальте площади Победы так, словно все эти годы войны люди только тем и занимались, что учились проходить в торжественном марше мимо трибун.
Пестрели лозунги и гирлянды, полоскались флаги. На трибуне правительства генерал-лейтенант Пярн сосредоточенно следил за прохождением частей. Хотел ли он, чтобы ряды были еще прямее? Или испытывал то же чувство гордости, каким были переполнены сердца шагавших победителей, таких, как и он? А может, оттуда, с трибуны, он видел тех, чья доблестная смерть дала свое молчаливое согласие на сегодняшний большой, поистине народный праздник?
— Пламенный привет героям! Ура!
Те, кто проходили, те, кто остались живы, раскатисто кричали: «Уррра-а!»
И только когда они свернули на Пярнуское шоссе, Рейн вспомнил, что, отбивая строевой шаг на площади Победы, он следил лишь за Юхасоо, который маршировал рядом с ним. Если Урве и была где-то здесь, он не мог ее видеть.
Холодные порывы ветра проникали сквозь сырую гимнастерку. Все долгое время, пока они совершали переход к Таллину, жгло солнце, пылили дороги, и только в Сигулде, на берегу славной реки Гауи, где они вечером сделали привал и развели костры, их немного помочил дождик. А теперь льет, как поздней осенью.
На ступеньках Театра драмы Рейн вдруг увидел лиловую блузку. Но женщина в блузке была темноволосая, с лицом цыганки.
Проспала. Не захотела прийти. Одну-единственную попытку поцеловать ее посчитала величайшей дерзостью. Пусть это будет для него уроком. Впредь он не станет связываться c детьми.
На Морском бульваре и на горке толпа, окаймляющая дорогу пестрой лентой, поредела. Но и здесь Урве не было.
Не пришла.
Но мог ли храбрый солдат вешать из-за этого нос? Нет, не мог. Не мог!
Оркестр молчал. Хорошо бы сейчас затянуть песню, которую они всегда пели, возвращаясь c учений, отправляясь на фронт, а иногда — возвращаясь с фронта.
Песня зазвучала внезапно.
Золотое вечернее солнце... —