Постоянно видя перед собой пишущего Черни, Синькин уже сомневается в достоверности картины.
Человек год сидит за столом и что-то строчит, — может, это мираж? Тогда за кем он следовал по пятам в самые отдаленные места, с кого он часами не сводил глаз, пока они не начинали слезиться? Разве не удивительно, что Черни практически не выходит из дому, ну разве только в соседний магазин, или в кино, или подстричься? Чаще же — но все равно крайне редко — бесцельно слоняется, глазея по сторонам на клочки пейзажа, парадные подъезды, крыши домов. Или это могут быть городские скульптуры, пароходики на реке, уличные вывески. Ни с кем двумя словами не обмолвится, никого не пригласит, если не считать той давнишней встречи с плачущей женщиной в ресторане. Синькин, можно сказать, знает про Черни всё — от мыла и одежды, которыми тот пользуется, до газет, которые тот читает, и вся эта информация скрупулезно заносится в тетрадь. Он узнал про него тысячи мелких подробностей, доказывающих лишь то, что ничего не известно. Ибо остается главная закавыка: этого не может быть по определению. Такой Черни в принципе не должен существовать.
В результате в голову Синькина закрадывается мысль, что это розыгрыш, инсценировка: Велик платит Черни за то, чтобы тот сидел у окна и ничего не делал. И его писанина, все эти сотни изведенных страниц, вероятно, сплошное надувательство: может, он переписывает имена из телефонного справочника, или словарные статьи из энциклопедии в алфавитном порядке, или того же «Уолдена». А может, это даже и не слова, а бессмысленные каракули, произвольные отметины на бумаге, неразбериха, помноженная на абсурд. Тогда настоящий писатель — Велик, а Черни — всего лишь дублер, шарлатан, актеришка, который сам по себе ничто. Иногда, в русле этих рассуждений, Синькин додумывается до единственного логического вывода: Черни много. Два, три, четыре близнеца разыгрывают перед Синькиным роль Черни, каждый проводит на сцене сколько-то времени, а затем возвращается к домашнему очагу и уюту. Эта мысль до того чудовищна, что Синькин старается поскорей отогнать ее. Почти год прошел в этом подвешенном состоянии, и вот он, крик души: я задыхаюсь, это конец, я погибаю…
На дворе сорок восьмой год, середина лета. Наконец Синькин решил действовать. Он открывает баул с тряпьем на все случаи жизни и начинает подбирать подходящую личину. Забраковав несколько вариантов, он останавливается на образе старика Розена из своего детства — этот нищий побирался в их квартале. Итак, он облачается в костюм бродяги: шерстяные обноски, схваченные бечевкой развалившиеся башмаки, потрепанная сумка через плечо со всеми пожитками и довершающие маскарад запущенная седая борода и такие же седые длинные патлы, делающие его похожим на ветхозаветного пророка. В отличие от старика Розена у него вид не столько чахоточного бомжа, сколько мудрого шута или блаженного, живущего на задворках общества, малость тронутого, но безобидного. От него веет приятным безразличием к миру: после всего, что он пережил, ничто не может выбить его из колеи.
Синькин занимает удобное место на противоположной стороне улицы, достает из кармана осколок разбитой лупы и начинает изучать измятую вчерашнюю газету, выуженную из соседней урны. Двумя часами позже из дому выходит Черни и, спустившись по ступенькам, направляется в его сторону. Погруженный в свои мысли, Черни нищего не видит или не желает замечать, поэтому Синькин окликает его приятным голосом:
Мистер, у вас не найдется немного мелочи?
Черни притормаживает, чтобы разглядеть всклокоченного старика, и, убедившись, что от того не исходит никакой опасности, расплывается в улыбке. Он достает монету и вкладывает ее в ладонь нищего.
Вот, держите.
Да благословит вас Господь.
Спасибо, отвечает Черни, тронутый словами старика.
Будьте покойны. Господь благословляет всех.
Черни приветственно трогает поля шляпы и продолжает путь.
На следующий день, снова облаченный в лохмотья, Синькин занимает свою точку в расчете завязать настоящий разговор после того, как он сумел расположить к себе Черни. Но ломать голову ему не приходится, так как тот сам неожиданно останавливается. Дело клонится к вечеру, освещение медленно меняется, и на играющей под солнцем кирпичной кладке здесь и там уже ложатся тени. После сердечного приветствия Черни подает оборванцу монету и, мгновение поколебавшись, словно не будучи уверен, стоит ли заводить этот разговор, обращается к нему с такими словами: