Итак, я овдовела. Меня больше ничего не удерживало, в доме Вэйдов. Так я и написала мачехе. «Дорогая моя, — писала она в ответ, — мы с отцом, конечно, были бы очень рады твоему возвращению, но понимаешь, это означало бы выселение одного из наших офицериков! Но мы ведь не можем пойти наперекор своему патриотическому долгу, ты согласна?» Патриотизм мачехи был замешан на крутом эгоизме — это я понимала, изучив ее достаточно хорошо. Она хотела быть в центре внимания, причем ни с кем его не делить. Путь домой мне был закрыт. Из гордости я не могла явиться без приглашения. Отец бы принял меня и так, но он не играет первых ролей в доме, во всем подчиняясь жене.
И потянулась пустая, однообразная жизнь. Никто в доме Вейдов даже не пытался хоть чем–нибудь скрасить мое существование. По–человечески можно было поговорить только с миссис Кингсли, да и то лишь на кухне, во время приготовления еды. Я вызвалась помочь ей после того разговора, и она не отвергла моей помощи. Но антипатию к ней мне не удалось преодолеть. Она постоянно наблюдала за мной со странным, непонятным выражением лица. Это тяготило меня.
Эрнестина тоже не добавляла мне спокойствия. Она ходила за мной как привязанная и надоедала вечными заботами и мечтаниями о будущем младенце. «Как ты его назовешь»? — постоянно вопрошала она. Или: «Наверное, будет девочка, как ты думаешь?» И так каждый день. Когда же я что–нибудь начинала делать — помогать Сьюарду в саду, например, — она запрещала мне работать, чтобы не навредить ребенку. Она постоянно искала моего общества, а мне тяжело было ее видеть: я ведь стреляла в ее сына!
Тони избегал меня. Я не сразу поняла это — он редко бывал дома. Но потом я заметила, что он всегда, когда приезжает, старается не выходить из своей комнаты. А если мы случайно встречались, отделывался несколькими пустыми замечаниями и скорей спешил прочь от меня. Он, конечно, не хотел оставаться со мной наедине, чтобы не обсуждать событий той ночи, в которую я застрелила Джефа. Только однажды Тони завел разговор.
— Нэнси, скажи, пожалуйста, он не вырывал у тебя из рук револьвер?
— О Тони! Ты знаешь, все произошло так быстро, что я просто не успела сообразить, что к чему. Не успела заметить ничего. Не запомнила.
Он с сомнением посмотрел на меня. «Уж не подозревает ли он меня во лжи?» — подумала я. Мне не удалось выведать у него сокровенные мысли. Он перевел разговор на другое и больше не возвращался к щекотливой теме.
Декабрь выдался ясным и солнечным. Иногда я просыпалась от озорных солнечных зайчиков, гулявших по моему лицу. В саду неожиданно появились птицы. Некоторых, например снегирей, я узнала, но были и совсем незнакомые, маленькие такие, серые, с желтыми крыльями и белыми головками. Погостив пару дней, они улетали дальше, в теплые края. Наш сад служил им временным убежищем по пути из родных мест.
Благодаря заботам Тони у нас выросли нарциссы. «Китайские лилии» — называл из Сьюард. В том году была очень популярна песня «Белая метель». Вся страна распевала ее, помня, наверное, что тысячи соотечественников судьба забросила в жаркие страны, в края вечного лета.
Мне было неуютно. Я находилась в постоянном напряженном ожидании. Чудилось мне, что скоро случится что–то ужасное.
Рождество прошло почти не замеченным. Сьюард срубил небольшую елочку, остальные нарядили ее и положили под нижние ветки несколько подарков друг для друга. Но никто, кроме Эрнестины, не вложил души в подготовку праздника. Он прошел вяло, неинтересно, едва нарушив повседневный ритм. Тони слонялся без дела, с минуты на минуту ожидая вызова на новое место службы, на какой–то крейсер. Он походил на памятник унынию, отвечал только на прямые вопросы и только на одной ноте, не повышая и не понижая голоса; демонстрировал внимание и предупредительность только по отношению к своей матери, совершенно не замечая остальных. Поэтому я была удивлена, когда однажды в саду он остановился около меня, занятой чтением нового романа. С минуту мы смотрели друг на друга.
— Ты чего, Тони? — спросила я, прервав молчание. — Что–нибудь случилось?