Хайди поднесла к губам рюмку. Еще один человек, обитающий в собственной переносной стеклянной клетке. Как и большинство знакомых ей людей. Каждый заперт в невидимой телефонной будке и говорит с вами по проводам. Голоса доносятся до вас искаженными и то и дело ошибаются номером, даже когда раздаются в одной с вами постели. И все же ей очень хотелось разбить стекла будок. Если кафе — дом для потерявших свою страну, то постель — алтарь для утративших веру. Он сидел перед ней, горько поджав губы, и выглядел жалким. Глядя на него в упор, она мысленно сняла с сутулой фигуры на другом конце столика всю одежду. Она знала, что мужчины поступают так с женщинами почти автоматически, и выработала в себе такую же привычку. Ее глазам предстала нездоровая желтая кожа, обтянувшая выпирающие ребра, бесполезные плоские соски, смахивающие на уродливые бородавки, впалый живот, чахлая поросль вокруг странного предмета, столь же неуместного на этих аскетических мощах, как на скульптуре Христа. Пиджак висел на его плечах, как тряпка.
— Вы похожи на мсье Анатоля — так же ни во что не верите, — сказала она.
— Верить? — рассеянно повторил он. — Я никогда не интересовался политикой, если вы имеете в виду ее. Я верю в самые обыкновенные вещи: что мою страну надо оставить в покое и что людям надо позволить жить так, как они хотят. Но все это стало фантазией, опиумным сном. Пройдет год, пять лет — и от Европы ничего не останется. Раз-два, — он неприятно прищелкнул языком и рубанул ребром ладони себя по горлу, — раз-два — и готово.
— Откуда такая уверенность? — раздраженно спросила Хайди.
— Когда гангрена съела половину ноги, разве можно надеяться, что она остановится у колена? Раз увидев все это, уже знаешь остальное. Я видел, и я знаю. Я видел, как чернеет и гниет в зловонии живая плоть моей нации. Но я знаю, что вы мне не верите. Вы считаете, что я преувеличиваю, что у меня истерика. Все здесь так считают; поэтому они обречены. Они будут терпеливо ждать, пока гангрена поднимается по их ногам…
Его костлявые руки лежали сложенными на столе; казалось, он безуспешно пытается их расцепить, скрипя побелевшими суставами.
— Хуже всего, — продолжал он, — это когда знаешь, что тебе не дано убедить людей. Греческая мифология полна ужасов, но греки забыли изобрести самое ужасное: чтобы в критический момент Кассандра онемела, и никто, кроме нее самой, не слышал ее предупреждающего крика. Один знакомый доктор говорил, что любая болезнь начинается в мозгу. Полтора года я спал в одежде, задубевшей от замерзшего пота, без одеяла, и оставался здоров. Потом я приехал сюда, и мои легкие отказались работать. Может быть, их разорвал крик, который не мог выйти наружу.
Хайди почувствовала утомление. Фейерверк, парижане, танцующие под звуки аккордеона — все поблекло, подобно привидениям, убоявшимся петушиного крика. Она вновь стояла среди развалин, именуемых реальностью. Полковник Андерсон работал в военной миссии, изучавшей возможности стандартизации европейского оружия. После второго мартини все благонамеренные американцы, скопившиеся в Европе, начинали говорить, как этот поляк: все они казались самим себе Кассандрами, пораженными немотой. Бывая на коктейлях, даваемых ее соотечественниками из отцовской или любой другой миссии, стремящейся спасти Европу, она чувствовала себя окруженной бодрящимися атлетами, догадывающимися о своем бессилии. Сила страданий, причиняемых им этой догадкой, зависела лишь от степени чувствительности каждого.
— Чем вы занимались до того, как это произошло?
— Фермерствовал. Еще я был офицером запаса. Моя жена, Мария, немного рисовала. Я взял ее в жены совсем молоденькой…
Боже, подумала Хайди, начинается…
— …восемнадцати лет… Она совсем не походила на вас: маленькая, хрупкая, светловолосая. До самого замужества она училась в монастырской школе.
— Какого Ордена? — спросила Хайди.
— Пресвятой Девы.
— Я была в школе того же Ордена! — воскликнула Хайди. — В Англии.
— Неужели? — В голосе Бориса не было ни малейшей заинтересованности. — Некоторые уверяли, что она хороший художник. Она увлекалась натюрмортами: мимозы в голубой вазе. Вазу подарили нам на свадьбу… Еще у нас была дочка, Дуняша… — Славянское имя с долгими гласными прозвучало, как музыка; после него французский показался вдвойне скрипучим. — Она была очень миловидной, но мы беспокоились, что у нее редкие зубки; дантист предложил поставить золотую скобу, но мы никак не могли решиться, хотя ей бы пришлось носить ее только до восьми-девяти лет…