Призрак фуги - страница 14

Шрифт
Интервал

стр.

В начале июня она в последний момент отменила одну из встреч. Под каким-то предлогом отодвинула и следующую. Вскоре он сам пришел к ней на работу без предупреждения. Что ей было сказать? Он не видел ее охлажденья. По привычке они целовались в двухтысячный раз. И она ему просто сказала, что чувства — лишь звенья переменчивой жизни, во всем закаляющей нас. Ты вчера был героем, теперь поклоняешься бредням. А вчерашний изгой вырвал право к свершеньям вести. Все проходит. Так пусть поцелуй этот будет последним, чтобы с ним не остаться навек на запасном пути. Сева не помнил, что именно она говорила, но примерно таким был смысл ею сказан­ного. Назавтра у него была защита диплома, и это помогло ему не выбиться из колеи и отодвинуть обдумывание произошедшего на потом. Защитился он на пятерку (хотя и знал, что попросту красиво бредил перед комиссией), потом был государственный праздник, и он часы напролет слонялся по улицам среди толп гуляющих, целовался с какой-то девушкой на перроне метро, которая с этого же перрона и уехала из его жизни; дочитывал книги, которые не успел дочитать к сданному месяц назад экзамену; надумал даже делать варенье из лепестков роз, для чего ободрал четыре куста шиповника в парке (правда, получился густой компот). И когда последние аккорды затянувшейся мелодии его юности затихли, мертвую тишину в ушах он воспринял без удивления и без грусти. Жизнь впереди представлялась бесконечной степью, исчезающей в сумерках, без какого-либо намека на дорогу или хотя бы тропинку.

Он увидел эту степь особенно ясно, когда поздним июльским вечером, возвращаясь из гостей, вышел к полям на западных окраинах Минска. Гори­зонт тонул в лиловом зареве, запах травы в посвежевшем к концу дня воздухе ударял в голову, и вселенские хоры кузнечиков еще усиливали пронзительный звон тишины. Сева так и пошел в это поле, не различая тропинок и борозд, и решил идти, не сворачивая, до тех пор, пока не поймет в этой жизни чего-то такого, что заставило бы его повернуть назад. Один, два, три ли километра он прошел, но вскоре совсем стемнело, зажглись огни пригородов, а над головой, словно в книгах, написанных в доэлектрическую эпоху, появилось огромное, непривычно светлое от количества зажженных на нем звезд небо. «Послушай­те, — заговорил сам с собой Сева. — Ведь если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно?» Впереди показались сады, за ними проглядывал лес. «Но ведь я никого не просил ничего зажигать! Да и о чем вообще можно про­сить? О новой любви? О деньгах? О стихах?» В последние годы написание стихов сводилось у него, в основном, к оттачиванию формы и стиля, а преж­него, неодолимого желания писать не было и в помине. И точно так же, как о стихах, он мог бы сказать обо всей своей жизни, сочинять которую, сколько он ни настраивал себя, не было больше ни малейшего желания. Ему захотелось идти и идти вот так, по незнакомым деревням, полям и дачным поселкам, пока не упадет от усталости где-нибудь в зарослях, чтобы лежать там дни и ночи, ни о чем не думая и ничего не ожидая.

В школьные годы Сева с друзьями любили ездить к двадцатиэтажному дому-свечке на улице Калиновского: поднимались на лифте на двадцатый этаж и выходили на маленькую лоджию общего пользования, откуда, глядя на густой сосновый лес, напоминавший махровое полотенце, простирав­шееся до самого горизонта, плевали вниз и бросали скомканные бумажки. Мечтой Севы тогда было нарисовать подробный план этого леса со всеми его дорогами, выступами и перепадами высот, населив его людьми и наполнив маршрутами городского транспорта. Когда через десять лет он приехал сюда и поднялся на двадцатый этаж, знакомые ориентиры — линия электропереда­чи, спортивный комплекс, странная труба посреди леса — улыбнулись ему, как старые бабушкины украшения, блеснувшие в пыльной шкатулке. Лоджия была расписана неумелыми граффити, от мусоропровода несло помойкой, и над всем этим нависал невыносимый июльский зной, не сходивший даже с наступлением вечера. Две или три минуты Сева неподвижно смотрел куда- то перед собой, наконец быстрым движением перекинул ногу через перила, потом — другую и, стоя на выступе с внешней стороны балконной ограды, зажмурился. Жизнь его, со всем, что могло в ней быть ценного и стоившего того, чтобы жить, не звала его и сейчас, но в самом молчании ее была какая- то недосказанность, какая-то запрограммированная несправедливость бытия, обдумывание, а может быть, и исправление которой хотелось перенести на потом. Но на когда — на потом? Он поочередно отрывал от перил то одну, то другую руку, ненадолго замирал, удерживая себя мизинцем, два или три раза считал до десяти, наконец открыл глаза и, аккуратно переставив ноги внутрь лоджии, тяжелым шагом пленного отправился жить.


стр.

Похожие книги