Что до Арлин, ей и того, что случилось, уже хватило бы на всю оставшуюся жизнь. Того, как сомкнулись вокруг нее его руки, как с подставки, где сушилась посуда, попадали на пол, разлетаясь вдребезги, тарелки и чашки, отличный белый фарфор — а им было все равно. Ее еще никто не целовал, не до того ей было, занятой ночными горшками, уколами морфия, житейскими подробностями наступающей смерти.
— Это безумие, — говорил Джон Муди, не собираясь, впрочем, останавливаться. Да он и не мог бы.
Будет ли он попрекать ее этим, когда пройдут годы, — тем, что сбила его с пути? Говорить, что ввела его в обман своей особенной красотой, которую до того никто не замечал? Арлин знала только, что, когда она повела его в спальню, он не стал противиться. Спаленка была девичья, с кружевными дорожками на комодах и лампами матового стекла; она уже показалась ей чужой. Время мчалось вперед так стремительно, неистово, что дух захватывало. Она готовилась совершить прыжок из одного мира в другой: от того, что было и прошло, к тому, что еще может быть.
Арлин сделала шаг вперед во времени и пространстве — обвила руками шею Джона Муди. Она чувствовала его поцелуи на своих плечах, на груди, на впадине между ключицами. Он заблудился, и она нашла его. Он просил указать ему дорогу, и она сказала, куда ему идти. Спасибо, шептал он, — так, будто она вручила ему бесценный подарок. Пожалуй, и впрямь вручила — себя, свое будущее, свою судьбу.
Он пробыл у нее три дня, и все это время провел в постели; он обезумел от нее, потерял голову, не хотел ни есть, ни пить — хотел только ее. Вкус ее напоминал ему груши. Как удивителен был ему этот сладковатый свежий привкус, а самое удивительное — что Джон его замечал! Обыкновенно он не дарил людей особым вниманием, но сейчас было иначе. Руки у Арли были маленькие, красивые; зубы — мелкие и тоже безупречной формы, а вот ноги — большие, как и у него. Признак подвижной, деятельной натуры — такой, что справляется с задачей и не имеет привычки жаловаться. В ней как будто сочетались любовь к порядку и отсутствие сложностей — все то, что было ему по душе. До первого утра он не знал даже, как ее зовут, до второго — что у нее умер отец. На третье утро Джон Муди внезапно очнулся от сна, первого на его памяти сновидения за долгие годы — пожалуй, первого с детских лет. Он видел себя в доме, в котором вырос: знаменитом здании, возведенном неподалеку от города Нью-Хейвена его отцом-архитектором и прозванным в народе Стеклянным Башмаком за то, что состоял из сотен окон, сплетенных воедино тонкими прутьями воронёной стали. Во сне Джон Муди шел по коридору, неся корзину груш. Снаружи неистовствовала метель, и стекла в доме заволокло мутной пеленой. Сперва стало трудно разглядеть, куда он идет, потом — невозможно.
Джон заблудился, хотя план дома был прост и знаком ему со дня рождения. Его отец был ярый приверженец минимализма, чем и славился, восхваляемый за свое пристрастие к прямым линиям, водруженным друг на друга, — словно тому, что зовется домом, достаточно лишь пространства и стекла. Джон Муди опустил взгляд, не понимая, отчего стала так тяжела его корзина. Все было необычно — как колотилось его сердце, как овладевало им смятение. А самое странное, что груши в корзине превратились в плоские черные камни. Он и опомниться не успел, как эти камни сами собой поднялись и, точно пули, пущенные из орудия, пронеслись по воздуху, разбивая одно за другим окна в Стеклянном Башмаке. Все раскололось на куски и в дом ввалилось небо. Тучи и птицы, ветер и снег.
Очнулся Джон Муди в объятиях Арлин — в комнате, которой не узнал. Он лежал, укрытый белой простыней, и сердце у него сжалось от страха. Нужно было выбираться отсюда. Его занесло не туда, это было ему теперь совершенно ясно. Не то время, не та девушка — все не то. Рядом с ним рассыпались по подушке рыжие волосы Арлин. Сейчас, при трезвом утреннем свете, они приобрели цвет человеческого сердца, кровавый цвет. Он выглядел неестественным — определенно не тот цвет, какой мог прельстить Джона Муди, предпочитавшего приглушенные тона.