И все… Больше ни комментариев, ни оговорок, ни объяснений — за что дали старику срок (убил сельского активиста, украл колосок, был кулаком, купцом, вором, белогвардейцем?), почему так, а не иначе думают урки о потерянной родине, почему он не едет домой, где находится его семья, — ничего нет, вся тягучая, приторная дидактика, обязательный рассказ о прошлой жизни и пафос перевоспитания, которым наполнен сборник «Канал имени Сталина», выразительно отсутствуют, и понятно, отчего в эпопею рабского труда пришвинский очерк никак вписаться не мог. Нигде больше не появится этот старик, мы не узнаем, как и благодаря кому прошла перековка, да и произошла ли, — только маленький диалог, Пришвин остался верен себе и принципиально написал лишь о том, что видел, но что встает за этой мимолетной сценой!
Или другой эпизод. По дороге на Соловки в Кеми автор описывает хор мальчиков, составленный из соловецких урок, — как будто благое разрекламированное начинание советской власти, но рядом с картиной поющих «Интернационал» мальчиков портрет дирижера:
«старый музыкант, с лицом фавна, такой худой, что рыбьи ребра его обозначились даже из-под рубашки».
На небольшом количестве страниц «бесчеловечный» Пришвин возвращался к этой теме людского всеобщего страдания не раз, постоянно ее если не подчеркивал, то обозначал контуры, иногда это страдание подневольных людей от бесправного зека до бесправного врача или инженера пробивалось сквозь сцены, написанные с целью вызвать у читателя улыбку. Например, такая: объевшись в Кеми знаменитой соловецкой селедкой, сопровождавший отца Петя заболел животом. А пора было выходить в море.
«Ни малейшего смущения не было на лице нашего начальника при виде умирающего гостя. С чисто американской деловитостью взял он трубку телефона, вызвал старшего врача и тут же, по телефону, узнав, во сколько часов пароход отходит в Соловки, велел врачу, указывая на полумертвого Петю: „Поставить на ноги!“ — „Есть!“ — отозвался врач».
Как легко догадаться — поставили. Вообще начальство, чекисты в пришвинских очерках — особая статья. Несмотря на то что в Дневнике Пришвин довольно скупо написал об обстоятельствах своего путешествия и о том, как оно осуществлялось и кем спонсировалось, из текста можно понять: Пришвина и Петю, что называется, непринужденно вели. Вот как все начиналось:
«Мы явились в Услаг за пропуском в Соловки и просили дежурного передать начальнику Услага записку из Москвы с простым содержанием, написанным второпях, кое-как чернильным карандашом: начальник главного управления лагерями просил оказывать мне всякое содействие в отношении передвижения, питания, жилища, с особенной просьбой показать все интересующее нас».
Однако с показом все вышло не так просто. Когда по дороге на архипелаг писатель попытался пообщаться с командой буксира «Ударник», состоявшей из заключенных, он потерпел горчайшее фиаско — не то что с железнодорожным стариком:
«На вопросы они отвечали дельно и коротко, оставляя внутри себя свою личную жизнь. В виде опыта я заводил речь об их личной жизни, как живется, как что нравится или не нравится; и все они отвечали мне как воспитаннейшие англичане: кажется, очень искренне и с большой готовностью, но в то же время наставляя тебе обеими ладонями в растопырку длинный нос».
Что-то он видел сам, что-то рассказал ему его Вергилий — начальник культурно-воспитательной части по фамилии Гернеш, хотя отношения между писателем и комиссаром не сложились и Пришвин чувствовал в обращении маленького лагерного начальника с дотошным посетителем то же, что и с вышколенной командой «Ударника», — свою ненужность в этом мире и наставленный нос:
«Он очень почитал меня, как известного писателя, тридцать лет тому назад написавшего „Колобок“, книгу о севере, и везде говорил о моем волшебном проводнике, превращающем всякую действительность в сказку, но он глубоко презирал во мне, ныне существующем, живого человека, способного еще что-нибудь написать, и не видел колобка, ведущего меня в этом путешествии».
Видел ли его Пришвин — вот вопрос? Нет ли здесь новой мистификации или игры: откуда было Гернешу прочесть «Колобок» и уж тем более говорить о превращении действительности в сказку? Не сам ли Пришвин встает на его точку зрения, отстраняясь от себя и своей задачи описать неволю? Да и вообще при современном прочтении этих очерков после «Архипелага ГУЛАГ», «Погружения во тьму» и «Неугасимой лампады» соединение волшебного колобка и соловецкого лагеря кажется не кощунством и цинизмом, но бредом. Однако Пришвин нимало не кощунствовал, он изо всех сил пытался остаться верным себе и сохранить преемственность творческого пути — не случайно по форме соловецкий очерк, как и посвященная Соловецкому монастырю глава из «Колобка», построены в форме письма к другу.