«Три дня лил дождь, сесть было некуда — такая везде сырость, мы проходили мимо смета с соломой, разгребли до сухого и сели в солому; из-за парка огромная, как будто разбухшая от сырости, водянисто-зеленая поднималась над садом луна. Мы сидели на соломе напряженно-горячие, пожар готов был вспыхнуть каждую минуту. Вдруг в соломе мышь зашуршала, она вскочила испуганная и под яблонями при луне стала удаляться к дому. Я догнал ее.
— Соломинку, — сказала она шепотом, — достаньте соломинку.
Я опустил руку за кофточку и вынул соломинку.
— Еще одна ниже.
Я ниже опустил руку и вынул.
— Еще одна!
С помрачненным рассудком я забирался все дальше, дальше, а вокруг была сырая трава и огромная водянистая набухшая луна.
— Ну покойной ночи! — сказала она и ушла к себе в комнату.
А я, как пес, с пересохшим от внутреннего огня языком, с тяжелым дыханием, стою под огромной водянисто-огромной луной, безнадежно хожу: в спальне дети, тут сырая трава и водяная луна охраняет честь моего отсутствующего друга…»
Он видел в своей незваной и преступной любви некую правду, вызов, который бросали окружавшей его чудовищной жизни даже не лично он или же соблазнившая его женщина, но какая-то более мощная и властная сила, за ними стоявшая.
«Гений Рода между тем уже ставил престол свой в разоренной России, ему не было никакого дела до гражданской войны, бесправия, даже голода, даже холеры. (…) Гений родовой жизни всюду в разделенной стране брызгал части живой водой, и части срастались и начинали жить совсем по иным законам, которые хотели навязать природе „бездушные“ человеки. Так и мы под покрывалом идеальной дружбы мужчины и женщины двигались в чувствах своих от поцелуя руки до поцелуя ноги и неизменно шли к „последствиям“ по общей тропе, проложенной радостным гением Рода».
Гений рода, по Пришвину, — это особая территория, на которую нечаянно вступают влюбленные, воображая, что нашли некий им одним ведомый секрет и ставят его себе в личную заслугу, в то время как это — территория безличная (можно было бы сказать «чан»), и посему мудрые наши предки выдавали своих дочерей замуж за неведомых женихов:
«Своя воля в поисках счастья — свое препятствие счастью, и если все-таки приходит счастье, то приходит, обходя „свою волю“».
И если, продолжает свою мысль писатель, люди нашли друг друга, то нашли они всего лишь берег этой обыкновенной земли…
Цитировать пришвинский любовный роман со всеми оттенками его чувств, переживаний, психологическими нюансами, размышлениями и обобщениями можно до бесконечности, и жаль их обрывать — впервые Пришвин писал не о выдуманной, а о реальной любви. Через много лет — и опять-таки в страшные для России годы — ему придется пережить это чувство снова, и о той любви ее герои напишут целую книгу («Мы с тобой»). Но и из романа с Коноплянцевой можно было бы составить повествование ничуть не хуже. Только вот окончание у двух этих историй было разное.
Чем дальше был метафизический февраль и чем ближе вполне реальный октябрь, чем холоднее становятся ночи и короче дни, тем более трезво смотрел писатель на свое увлечение и на реальное положение вещей, и в записях его появлялись новые нотки, а любовное чувство, еще недавно такое пронзительное и сильное, притуплялось, сменялось разочарованностью, усталостью, непониманием:
«Эта ли прежняя любовь с воспаленными небесами?»
«Я люблю С., но все-таки мы с нею пали…»
«Невозможно быть втроем и проживаться, не сживаясь, а когда сживаемся, то входит на помощь тот услужливый гость, которого мы называем ложью».
Осенью 1918 года восставшие крестьяне изгнали Пришвина из собственного дома, и Ефросинья Павловна с младшим сыном Петей уехала к себе на родину в Дорогобуж, а Михаил Михайлович со старшим Левой остались в Ельце с Коноплянцевыми. Так началась странная жизнь втроем, или, как называл ее Лева, жизнь коммуной. Если верно, что бытие определяет сознание, то, как знать, быть может, такой семье, где было двое мужчин и одна женщина, а плюс еще и дети, было легче выжить в годы гражданской войны и террора, вот только поэзия любви резко сменилась прозой.