– Это верно, – подтвердил я.
Любопытно, сколько этому человеку лет? Судя но гладким и свежим щекам и шее, этот красавец еще совсем молод. Наверное, нет и тридцати, подумал я и посмотрел во двор.
– Неужели Кисияма предпочитал смотреть на этот двор, а не на море? – проговорил я, словно рассуждая вслух. – Ведь тут и смотреть-то не на что.
Дворик был узкий и темный. Напротив стоял еще один двухэтажный корпус. Во дворе росло несколько чахлых, коротко подрезанных деревьев. Декоративные камни были мелкие. В префектуре Ямагата, по-видимому, много садовых рододендронов и карликовых деревьев. В пути я везде видел цветы, но здесь ими и не пахло.
– Я думаю, что Кисияма-сан во двор не смотрел, – сказал Урю. – Это окно ему нужно было лишь для света. Он потому и любил эту комнату, что отсюда ничего не было видно.
Разговор меня заинтересовал, и я снова внимательно оглядел этого странствующего актера. Под легким летним кимоно на нем была надета трикотажная рубашка с высоким воротничком. Рубашки эти были сейчас в моде, но я считал, что они как-то не сочетаются с кимоно. Потрогав руками воротник рубашки, Урю повернул голову в сторону окна. Я был поражен красотой его шеи. Нежностью линий она напоминала женскую, но была не черезчур изящной и не очень округлой.
– Вы говорите, – сказал я, – что Кисияма, возможно, любил эту комнату потому, что отсюда ничего но было видно? Любопытная мысль! Но вы ведь актер и, наверное, любите не только показывать, по и смотреть.
– Как вам сказать… Я люблю зелень, деревья…
– Деревья? Большие деревья я тоже люблю.
– Мне нравятся и маленькие и большие.
– Но ни на что не смотреть – это все равно что уподобиться Бодидарме, просидевшему девять лет лицом к стене.
– Старики, собственно, так и живут. Я имею в виду глубоких стариков, ожидающих свою естественную смерть.
– Пожалуй, вы правы, – согласился я.
– Среди моих родичей в деревне есть девяностосемилетний старик. Он самый старый долгожитель в этой деревне. Его сыну, которого мы называем «младшим дедушкой», уже перевалило за семьдесят. В мае я ездил с ним повидаться, девяностосемилетний старик целые дни проводил в постели, так что нельзя было определить, когда он дремлет и когда бодрствует. Он уже лет пятнадцать живет в отдельном флигеле, и к нему для ухода приставлена старая служанка. Но сейчас, когда после войны помещичья земля была конфискована, приходится работать больше, чем каким-нибудь арендаторам, иначе не проживешь. Поэтому старая служанка теперь больше занята на полевых работах, чем уходом за стариком. Нередко она забывает открыть даже ставни в его флигельке. В лучшем случае чуть приоткроет, лишь бы свет проникал. А в плохую погоду и вовсе не открывает. Правда, зимой это, может, и следует – ведь теплее становится. Но главное в другом – старик не замечает, открыты ставни или нет. По-видимому, он уже не отличает дня от ночи. Разве это не доказательство, что он ничего не видит?
– Пожалуй. Но, может, у него зрение испорчено?
– Не знаю, но катаракты у него нет, глаза черные, ясные и до сих пор красивые, так что, по-моему, он должен видеть. Глаза-то, наверное, еще видят, а вот голова уже, должно быть, по видит. – Говоря это, Урю взглянул на меня затуманенным взором глубокого старика: актер он, видно, был искусный.
– Красивые глаза, – сказал я, – это, наверное, у вас в роду.
– У старика действительно красивые глаза, возможно, у нас в роду течет кровь айну. Смолоду, как рассказывают, у старика была очень белая кожа, а под старость, когда он перестал бывать на свежем воздухе, она стала изжелта-бледной и словно прозрачной. На ощупь она стала холодной, как лед, а глядя на его руки, можно видеть, как сквозь кожу чуть просвечивает кровь.
Потом Урю рассказал, что волосы и борода у старика совершенно седые и отливают серебром. У его семидесятилетнего сыпа пока еще только проседь, а у отца уже нет ни одного черного или рыжеватого волоска.
– И на этом фоне белой кожи и серебряных волос, – продолжал Урю, – особенно ярко блестят его почти совсем черный глаза, и это производит удивительное впечатление. Когда я подумал, что эти чудесные черные глаза на все смотрят и ничего не видят, мне стало больно и я заплакал.