Михаил Михайлович знал, что лишь в отместку за его гневные книги, за его верную службу трудовому народу слуга царя земного и царя небесного вдобавок к частым обыскам, цензуре, допросам и ежедневной слежке ежевечерне терзает его больную душу этим хлестким, беззастенчивым, противным самому господу богу разнузданным звоном.
– Юрий, неси-ка лопатку. Потрудимся немного под божий благовест, что ли!
Лопата Михаила Михайловича находилась неподалеку – в углу сарая. Юрий притащил ее вместе с граблями, ведрами и садовой лейкой.
Неистовый колокольный звон так же внезапно оборвался, как и внезапно начался. Вмиг стало необычно тихо.
Писатель, взяв лопату, проверил пальцами ее острие. Спустившись по ступенькам веранды, в сопровождении юношей обогнул дом и направился к высокой ели, посаженной им в честь старшей дочери в год ее рождения, сразу же после переезда со Старостриженской улицы в эту усадьбу на Северянской.
Страстный цветовод, прекрасный знаток флоры, Михаил Михайлович считал для себя лучшим отдыхом те часы, которые он отдавал саду и любимым цветам. Зажав в руках лопату, начал рыхлить почву вокруг ели. Мальчики, стараясь опередить друг друга, принесли из больших бочек по два полных ведра дождевой воды. Они застали писателя на садовой скамейке. Правую руку он прижимал к груди.
Всполошившийся Юрий побежал в дом. Виталий притащил с веранды плетеное кресло, пальто Коцюбинского. Укрыв писателя, бережно усадил его. Подошел Юрий с лекарством.
– Ничего, ничего, все будет хорошо, – успокоил сына Михаил Михайлович. Его глаза излучали тепло. – Осталось ждать недолго – недельки две. На Капри встречусь с Алексеем Максимовичем. А воздух Средиземного моря? Вернусь я оттуда окрепшим и телом и душой, честное слово, хлопцы! Да… бастуют не только люди. Сердце тоже… Мои «Гуцулы» дались мне нелегко. Так уж все устроено… Чтобы дать жизнь другому, мы вынуждены брать ее у себя. Чем больше мы даем другим, тем меньше остается самому. Что ж? Человек не вечен, вечно человечество. Человек умирает, после него остаются его дела. Вот, дети мои, – писатель с любовью прижал к себе юношей, – после меня останется эта ель – ровесница Оксаны. Словно близнецы – обе стройные, милые, ясные..
Виталий, как только зашла речь об Оксане, еще доверчивей придвинулся к Коцюбинскому.
Из раскрытых окон вдруг полились нежные звуки. Оксана, как всегда, приготовив классные уроки, села за инструмент, тот самый, чьих клавишей не раз касались пальцы талантливого музыканта – друга писателя, Николая Витальевича Лысенко.
Какое-то сердечное смятение мешало неспокойным пальцам исполнительницы остановиться на чем-либо одном.
Но вот одна из многих начатых мелодий звучит дольше всех и не только не обрывается внезапно, как все предыдущие, но с каждым мигом набирает все больше и больше теплоты, задушевной выразительности. Михаил Михайлович, с его тонкой музыкальной душой, любил слушать игру старшей дочери даже тогда, когда она, делая первые шаги, с особым рвением исполняла односложные гаммы и «ганоны». Сейчас доносилась из окна чудесная песня Шопена.
Какой-то мягкой певучестью и лирической теплотой веяло от нежных звуков романса. Юному Виталию казалось, что вместе с мелодией песни звучат в вечернем воздухе и ее слова: «Если б я солнышком на небе сияла…»
Поправив серую, из чертовой кожи, гимназическую рубаху, Виталий поклонился хозяину дома.
– До свидания, Михайло Михайлович… Ухожу…
– Не рано? – удивился хозяин.
– Ухожу… – еще тверже, с сумрачным лицом отрезал Примаков. – Прощайте… Больше я сюда не приду.
Михаилу Михайловичу вспомнился недавний разговор о переполохе в гимназии.
– Что ж, сударь! Неволить не станем, – со скорбной улыбкой на лице сказал писатель. – Всех благ…
Виталий, склонив низко голову, направился к калитке. Вдруг его обожгла мысль: «А не подумал ли Михаил Михайлович, что это результат внушений Еленевского?» Вернулся.
– Дорогой, милый Михайло Михайлович… Не подумайте только… Это связано не с гимназией… Как бы это сказать?.. С одной… с одной особой из вашего дома…
– Тебя обидел кто-нибудь? – всполошился писатель, снова переходя на «ты». – Скажи, Виталий!