— Я вас слушаю, — произнес он уже другим, спокойным и радушным, голосом. И тут же засмеялся. — Простите за казенный оборот. Ведь я чиновник, работаю в министерстве. Сколько людей за день проходит. И почти всегда, леший нас возьми, мы начинаем с этой фразы. Привычка.
Шутки шутками, но я вижу, как он устал, и лишь отработанная годами выдержка заставляет его поддерживать разговор. Предупредив, что не намерен ему надоедать и сейчас уйду, прошу назначить мне завтра время, когда мы смогли бы поговорить о том, что я когда-то написал о нем и его ополченцах. А то ведь кто знает, когда мы еще встретимся.
— Это верно, — задумчиво соглашается он. — Только какой я критик. Писатель видит своего героя по-своему, а герой сам себя по-своему. Но герой о себе не пишет, а писатель пишет о нем, и не для него одного, а для читателей. Тут уже, как говорится, себе не принадлежишь.
Мы условились встретиться утром, сразу же после завтрака, пока голова свежая и еще никто к нему не нагрянул.
— Я ведь после войны тоже несколько лет работал здесь — был секретарем обкома партии. Люди меня помнят. Вот, — он кивает на сувениры, — понанесли, пришлось взять. Кое-что сохраню на память, остальное сдам в музей. А не взять нельзя — обидишь.
На следующий день, когда я пришел к нему, он был уже чисто выбритый, посвежевший и сказал, что чувствует себя помолодевшим лет на двадцать, показал на лежащую на столе вырезку из газеты и листочек бумаги с пометками.
— Видите? Подготовился к разговору.
— Когда же вы успели? — удивился я.
— Утром. Встал пораньше и перечитал на свежую голову. — Он улыбается. — Я же комсомолец двадцатых годов. Опять же привычка, а точнее, закалка, если приплюсовать войну.
Он подводит меня к столику, усаживает в кресло, сам садится напротив, надевает очки и быстро водит взглядом по газетному листу, еще раз проглядывает замечания.
— Короткое вступление: с написанным в общих чертах согласен, хотя и допускаю, что можно было бы написать лучше, но при трех условиях, — говорит он. — Первое: если бы вы сами находились там рядом с вашим героем и все видели своими глазами и не просто видели, а пережили бы с ним вместе. Второе: герой был бы вам хорошо знаком, и, следовательно, вы могли бы объяснить его поступки не только той или иной конкретной обстановкой, но и особенностями его характера. Ну и третье… о третьем говорить не имею права, ибо мои литературные способности не простирались дальше служебных бумаг, а о вкусах, как известно, не спорят. — Он подмигивает, дружески похлопывает меня по руке: мол, не обижайтесь на старика! — А теперь о частностях…
Замечаний у него было немного, в основном фактического характера. Даты, фамилии, места действия, самих людей — их характеры, поведение, привычки — он помнил хорошо. И в этом виделась еще одна особенность партийного работника: повышенное, часто незаметное постороннему глазу внимание к человеку, желание определить, на что тот или иной способен. Потому, вероятно, и продолжали жить в его памяти бывшие товарищи и подчиненные — все эти инструкторы и секретари первичных парторганизаций, осоавиахимовцы и работники милиции, учителя и врачи — давнее, но памятное звено в бесконечной веренице человеческих лиц.
О пограничниках он сказал так:
— Они были ударным острием клина. Сам клин составляли полевые войска.
Здесь мне довелось еще раз услышать о генерале Снегове, которого Петр Васильевич назвал «мозгом» обороны Перемышля. Уточнил цифру:
— Не двадцать, а больше, примерно двадцать две тысячи наших бойцов было в этом районе. Это что-то около двух дивизий. Сила немалая. — Нахмурившись, добавил: — Если бы нам тогда хотя бы один танковый полк…
О товарищах по оружию сказал:
— Прекрасные были люди, каждый достоин целой книги. А так получилось, что у многих и холмика могильного нет.
Мы оба мысленно возвращаемся к той давней картине: бескрайняя, прокаленная солнцем украинская степь, дегтярный запах прошедших недавно повозок, дым на горизонте, тревожно примятое поле пшеницы…
Петр Васильевич вспоминает:
И пойдет через равнину,
Через омут зноя,
В золотую Украину,