А вот Малыш Христофор не испугался и натянул-таки зазнавшемуся детине нос. Проклятый коробейник долго будет помнить выдренка Христофора!
Рыбаки посмеивались:
— Натянул нос, говорите? Вот уж истинно так! Теперь не скоро заживет.
Что ж, Христофор честно заработал свою морковку и молоко.
Чистюля-Ниссе был полной противоположностью Уноси-Ноги. Это был маленький аккуратный человечек, обутый в ладные, прочные сапоги. (Ножищи Уноси-Ноги вечно были замотаны какими-то тряпками, издававшими отвратительный кисло-затхлый запах дорожной грязи.) Руки и лицо у Чистюли-Ниссе всегда были чисто вымыты, и от него удивительно приятно пахло душистым мылом. Короче, он вполне заслужил свое прозвище.
Короба Чистюли-Ниссе были до отказа набиты множеством заманчивых вещей, которые он с готовностью выставлял на всеобщее обозрение. Чего тут только не было: разноцветные ленты, перламутровые пуговицы, восковые розы, пачки иголок, бумажные цветы, длинные бруски мыла, цветные открытки, гребенки и щетки.
Как увидел все это Дундертак, так и застыл, не в силах оторвать глаз. И показалось ему, будто светлее стало в их серой, убогой хижине, словно Чистюля-Ниссе принес в своих коробах самые диковинные сокровища земли.
От созерцания столь сказочных богатств у Дундертака закружилась голова. Но не так просто было удивить Малыша Христофора. Он осторожно обошел раскрытые короба, подозрительно принюхиваясь, будто чуя какую-то скрытую опасность. В нос ему ударил странный запах — запах мыла и туалетной воды. Маленький умный звереныш недоуменно почесал лапой за ухом. Но сколько он ни старался, сколько ни принюхивался, так и не мог толком ничего понять!
Когда наступил вечер, вокруг Чистюли-Ниссе собрался весь дом. А потом, когда с деловой стороной вопроса было покончено, гостеприимная хозяйка пригласила старика закусить чем бог послал. Чистюля-Ниссе с довольным видом разгладил свою белую волнистую бороду. Он благодарил, пожимал хозяйке руку и вообще не знал, как выразить обуревавшие его чувства.
— Совсем не везде потчуют хлебом, рыбой да еще добрым словом в придачу, — пожаловался он. — Нет, не перевелись еще на свете глупые и жестокосердные люди, которые презрительно взирают на Чистюлю-Ниссе с высоты своего благополучия. «Цыц, ты, тряпичная душа! — говорят они. Знать тебя не хотим! Проваливай-ка со своим барахлом подобру-поздорову!»
Чистюля-Ниссе жалобно развел руками, обводя слушателей тем непередаваемо печальным взглядом, какой бывает только у старых людей.
Дундертак сидел навострив уши и широко раскрыв глаза, с жадностью глотая все, что видел и слышал. У старого седобородого коробейника висели в ушах сережки, тихонько позвякивавшие в такт каждому движению головы. Дундертак знал, что рыбаки и боцманы часто носят в ушах оцинкованные медные кольца, якобы предохраняющие от ревматизма. Но таких сережек он никогда ни у кого не видел. Впрочем, мало ли чего он еще не видел в своей коротенькой жизни!
— «Цыц, говорят эти господа, — продолжал Чистюля-Ниссе. — Молчи и проваливай!» Все чаще и чаще слышу я эти слова. Конечно, кто хозяин в этом мире, тому нетрудно заставить молчать других. Но, случается, и этим господам приходится туго и кончают они куда как скверно. Уж кому, как не мне, это знать!
Чистюля-Ниссе печально покачал седой головой. Печально зазвенели сережки.
— Много-много лет назад жил на далеком острове в шхерах один барин. Когда-то он был капитаном дальнего плавания и стоял на мостике не одного большого корабля. Звали его Ниссе Норлунд. Этот Ниссе Норлунд выстроил себе далеко от всех дом, похожий больше на крепость. И заперся он в этом доме, чтобы не слышать больше звуков человеческого голоса.
Когда-то этому человеку дана была большая власть. От одного его слова зависела судьба целого корабля. А с ним, капитаном, заговаривать никому не полагалось. Бывало, стоит он на капитанском мостике, поднимет руку, скажет: «Молчать!» — и никто уже не отважится обратиться к нему с советом или разъяснением.
В конце концов он до того зазнался, что вообразил себя властелином мира. Дом его стоял на опушке леса, у самого берега моря. В лесу пели птицы, с моря налетал ветер, волны бились о берег. Но капитана, бежавшего от людской суеты, птицы, ветер и волны только раздражали. Ничто не имело права нарушать окружавшую его тишину. Поэтому, когда ему удавалось поймать какую-нибудь птицу, он залеплял ей клюв смолой и только потом уже отпускал обратно на волю. Птица была обречена на молчание. Она не могла больше петь, не могла клевать зерен и освежать горлышко росой. Но она была осуждена не только на вечное молчание. Приговор был страшнее: медленная смерть от голода и жажды. И наступал момент, когда она умирала этой страшной смертью. Умирала только потому, что Ниссе Норлунд желал тишины.