Соснин нащупал в кармане пиджака повестку.
– Но ради чего так торопился, возносясь, автор? Боялся, что вот-вот отнимут у него видение и видения? Торопился зашифровать нашёптываемые с небес откровения? – Валерка щедро рассчитывался с Риммочкой.
Посмотрел на часы… не скоро ещё.
– Конечно, не за тем торопился, чтобы опять продолдонить проклятые, пропитанные социальным ядом вопросы, которые, отравив разночинцев, век бередили бедные души, в том числе и душу покойного Льва Яковлевича. Нет, обозревая мир с невыносимых высот, автор мучился вовсе не насущными, изводившими на земле вопросами… и не благодаря ли вдохновенной подъёмной мощи, испытанной при взлёте, гениальные прозаические вещи становились поэмами? Нервно засмеялся. – Почему у вязкой, как родимое бездорожье, жизни такие буйные символы? Почему чичиковская бричка, превращённая в птицу-тройку? Ныне – пьяная, несущаяся в Петушки электричка?
Спор на голосах, препирательства с сочными поцелуями… – в кафе, закрывавшееся на часовой перерыв, победно ворвался Кешка. Приподнял над полом, не выпускал из объятий Риммочку, которая безуспешно хотела запереть дверь. Риммочка отбивалась, счастливо, со всхлипами, хохоча, болтала капроновыми ножками в воздухе. Кешка издавал боевые кличи. В весёлой шумной схватке успел перемазаться помадой, расстегнуть пуговички на Риммочкиной груди; из-за могучей Кешкиной спины возник широко улыбавшийся Тропов в клетчатом пиджаке с двумя покачивающимися на каблуках дылдами-манекенщицами из Дома Моделей.
– Кешенька, Кешенька, кофе нет, чёртова машина сломалась, венгерские машины такие ненадёжные, – виновато запричитала скользнувшая вдоль пустого настенного зеркала буфетчица Таня.
– Что-нибудь погорячее, чем кофе, есть? – облокотился на мрамор Тропов.
– Свежая идея!
Кешка бережно поставил Риммочку на пол, одёрнул мохнатый свитер. – Нос, Ил, не обрыдло ещё в любой лабуде выискивать высший смысл? Сольёмся в экстазе и запируем! – воскликнул беспутный искуситель, но они, отнекиваясь, освободили диванчик, поспешили ретироваться, знали, что их ждало, если бы задержались.
Слепяще блеснуло зеркало.
Риммочка заперла-таки за ними матово-стеклянную створку.
вопросы, ответы и неизменная просьба (на беломраморной лестнице)
– Как назвал дразнилку свою для светил-филологов?
– «Роман без конца», – хитро заулыбался Валерка.
– Смельчак! Чего ради ты отменил конец?
– Конец романа провозглашал исчерпанность человеческих историй, тех, что по инерции эксплуатировали придушенные характеры, отменённые скорым на расправу временем биографии.
– И какие истории теперь сулят романную бесконечность?
– Надчеловеческие… кругозор расширяется… ещё Тонио Крёгер понял, что проникнуть в человеческое начало удастся лишь удалившись от него, чтобы увидеть человека остранённым холодным взором.
– С чувствами-страстями, неистовой борьбою добра со злом?
– Неразрешимое противоречие, – хмурился Валерка, – сделать персонажа живым, полнокровным, наделённым низкими ли, высокими помыслами, а затем приняться им безбожно манипулировать в угоду фабуле, композиции, которые ныне способны раскрыть внутренний мир персонажа куда полнее, точнее, чем проявления естества…
Навстречу взбегал по ступенькам Рубин.
– Кешка с Троповым там?
– Там. А ты опоздал, Таня с Риммочкой двери заперли, не пускают.
– Меня пустят, – уверенно сказал Рубин и попросил трёшку.
снова о формальной теории, зарождающейся на сей раз под ледяным солнцем и в удалых (графоманских?) грёзах
– Литература – часть жизни, не самая существенная, замечу, часть, однако русская литература, затем и не только русская, в дерзких проявлениях своих возжелали быть больше жизни, часть замахнулась превзойти целое, такая сверхзадача. Вот откуда берутся аморфные романы, их неудержимые выплески за границы изящного письма непричёсанных и безразмерных смыслов… – препровождённые злым взглядом швейцара, вышли из «Европейской».
Аморфные… Берущие жизнь в целом? – припомнилось духовное завещание Валеркиного отца.
– И как непричёсанные, с безразмерными смыслами романы читать? У кого-нибудь терпения хватит?